ГРАНТ МАТЕВОСЯНЛитературный архив
Публицистика
Опубликовано в 1966
Читать PDF

Перед чистым листом

Население мира — три с половиной миллиарда, лет через пятьдесят будет семь миллиардов, лет через восемьдесят — четырнадцать. А новых Америк, которые можно открыть, нет. Атомных бомб в мире больше, чем городов, «достойных» атомной бомбы. Но беззубая улыбка моего ребёнка, беззвучный визг, бесцельное копошение заставляют лопаться от радости: в них целое счастье. Всадник военной почты Дария ехал три дня; за три дня встречал одного человека, снимал шапку и здоровался от всей души: добро пожаловать! Дядя Дилан прожил семьдесят или сто лет, в солнечных долинах памяти была одна Сона, одна неожиданная самоотдача, восстававшая на равнине воспоминаний огромной, несравненной, желанной, как источник в пустыне. Резали одного петуха, десять пар глаз — каждому доставалась крошка мяса, вкус бульона и вопрос соседа: курицу резали? Теперь во всём мире единственным способом стал разумный голландский способ кормить птицу: щипцами держат гуся за шею, клюв открывается, ковшом набивают брюхо. Хочет не хочет, переварит, растолстеет, потяжелеет, мяса станет больше, каждый сможет съесть по гусю. Откармливают помидор, грушу, рыбу, картошку, корову. Все условия для того, чтобы через несколько лет на Земле каждому человеку осталось лишь место, где стоять. Я тоскую по временам Дария. Все писатели тоскуют по временам Дария. На вопрос «Хотели бы вы жить вчера, жить завтра или вас устраивает сегодня?» подавляющее большинство японской молодёжи ответило: вчера. Я говорю: завтра. Завтра мы и числом будем внушать уважение. Завтра Организация Объединённых Наций решит разумно, по-человечески, сознательно остановить рост населения мира… На второй неделе июня 1941 года в нашей глухой деревне без телефонов старуха впала в обморок и предсказала кровь, резню, голод. Председатель совета запер её в хлеву за обман, а через неделю, двадцать второго июня, ушёл на фронт с ключом от хлева в кармане. Теперь говорят о несомненном существовании биотоков. Может, до великой катастрофы уже существовал высокоцивилизованный мир. Может, Содом и Гоморра не миф. В Японии строят многоэтажные кладбища из цемента и стекла, выращивают помидоры без земли. Больше половины молодёжи Штатов не подлежит призыву из-за ожирения сердца; курсанты первого китайского военного авиаучилища, несмотря на свой китайский фанатизм, не выдерживали полётов из-за однообразия питания. В этом любимом и страшном, умном и безумном, понятном и запутанном мире жестоко быть обнажённым, быть его обнажённым нервом — писателем. Перед чистым листом каждую секунду может разбить паралич.
Что делает писатель? Мир не такой, как ему хочется, и он хочет привести его к желаемому виду. Это было не по силам фашизму, все гении и шизофреники разбивали об это голову. А вот жалкая фигурка, зовётся писателем, из имущества — чернила, сидит и хочет придать свой облик этому хаотическому миру. И до сих пор он делал вот что: по крошке, по крошке, словно из гранита, высек Христа; из простого существа, рождающего детей, сделал женщину кумиром; сделал любимыми Грецию, Персию, Испанию; старое конопляное поле Россию превратил в Россию, дающую миру литературу. Без «Абу-Лала Маари» пустыня была бы только песками. Человеконенавистнический мир сделал человеколюбивым. Литература — тоска человечества по жизни. Возвеличивая, она заставляет нас тосковать даже по стоящему рядом человеку, делает лирической рыночную розу по тридцать или пятьдесят копеек. Литература — творец, равный Богу, хотя любого Гарсиа Лорку может пристрелить как собаку любой лейтенантишка, любого Сарояна заставит ползать любой командир роты.
Полковник, командир турецкого карательного батальона, усмирял деревни чете и курдов: одних обманывал, других вешал. Покачивался в седле из деревни в горы, из гор в лес, из леса к одинокому монастырю на скале, где, должно быть, укрылись несколько горячих голов. А в близком городе европеизированные щенки городского совета год или четыре сидели и дремали над половинчатым вопросом. Полковник, командир турецкого карательного батальона, покачивался в седле из гор в лес, из леса к одинокому монастырю — и вдруг эти лакированные щенки городского совета ему страшно не понравились. Подстегнул коня, помчался; по дороге загнал лошадь насмерть, пересел на другую, прогрохотал по мостовой, отдал поводья преградившему путь часовому. С выхваченным маузером мягко-мягко поднялся по лестнице, ногой распахнул двери и расстрелял этих видевших Париж щенков, которые четыре года сонно перекатывали один вопрос. Полицейский отряд стрелял в него, он — в них. Его ранили, он ранил и убивал их в здании, целый день был один. Потом истёк кровью, пришли, подняли под руки, выносили. Вдруг тонкоусый лейтенант: «Иди, иди, пёс, сукин сын». Со ступеней полковник вывернул шею, оглянулся: на вершине лестницы стоял ещё один лакированный щенок — этот лейтенант. Полковник грустно улыбнулся, потом разом вытащил пистолет из голенища и раз-два-три-семь — уложил пули ему в лоб.
Эта история мне нравится: человек здесь первозданен и монументален. Я, запутавшийся в бюрократической паутине, видящий разрастание аппарата как неудержимую чуму, нахожу в ней простые симпатии и антипатии. Это одна из моих тоскующих мечтаний. Из этого крепкого, цельного рассказа мог бы получиться рассказ, роман или повесть. Нужно войти внутрь, на ощупь, на ощупь идти, найти, довести до полноты его философскую мощь и художественные крылья. А может, сильного философского заряда нет? Что ж, кто пострадал от алхимии? Останется страдание писателя, который идёт к своей правде по бездорожным склонам, — а это уже искусство. Мир богатеет этим честным усилием. Литература — мучительное усилие мира стать благороднее. Таково её призвание от рождения. Как дети рабов рождаются в рабстве, так каждый писатель оказывается на скамье каторжного гребца.
Очень хорошо, но почему «турецкого карательного батальона»? Ну, турецкого. Почему именно турецкого? Не именно, просто турецкого. Почему турецкого? Да потому что турецкого, рассказывали, что это было в Турции. Или хочешь что-то сказать о 1915 годе? Трудно о 1915 годе не говорить, но трудно говорить искусством. Нет, лучше напиши: индийского карательного батальона… Согласен: полковник, командир индийского карательного батальона, покачивался в седле из деревни в горы, из гор… — Почему индийского? — Вы же сказали! — Нет, индийцы наши друзья, лучше напиши «полковник, командир карательного батальона». — Что, в воздухе? Я и так не знаю: писать эту историю как стихотворение в прозе или грубой прозой? Можно назвать полковника Хасаном или имя напомнит Абу-Хасана из известной сказки, и полковник утратит горделивую величавость? Полковник был хорошим человеком или видевшие Париж юноши были человеколюбивыми, умными и нерешительными? Лейтенант оскорбил его случайно или сражался, победил и похвалялся с пьедестала победителя? Рассказать как быль или содержание уже отчасти сказочно и в форме были станет совсем сказкой? Как сделать, чтобы ударение моего абзаца приняло на себя бег коня, галоп, разрыв сердца, предсмертный всхрап? Чтобы пейзаж разворачивался вместе с действием, чтобы выжженная Центральная Анатолия осталась в памяти, хотя сам я её не видел? Чтобы забыть, что он одного племени с палачом моих отцов, и уважать его как материал, как каменотёс уважает базальт? Чтобы сдержать соблазн красивых слов? Чтобы вы ощутили мгновенную растерянность лейтенанта, когда увидел пистолет в руке полковника? Как сказать, что мир оглох и ослеп для умирающего, если я не умирал? Сказать без этих слов, ведь это только слова, а ощущения глухоты и слепоты, наверное, требуют совершенно иных связей, сочетаний. Можно разбить голову и опять ничего не получить. А теперь отвергают и сырьё: скульптор лепит, но из глины. Что мне делать, когда отвергают глину, алфавит, основу основ?
А ты, взяв перо, дерзнул против великого Туманяна, сказал: «Иллюзия» — хорошее стихотворение, но неполное, я теперь создам совершенное. А ты состязаешься с великими мира…
Съезд, конечно, не может писать вместо писателя, но способен сделать нечто столь же почётное, как письмо: создать атмосферу, в которой писатель почувствует себя хозяином этой страны, человеком, заботящимся о её достоинстве. Чтобы перед чистым листом он сидел не учеником, выполняющим задание, а учителем, открывающим из неизвестности сложные вопросы литературы и жизни.

«Литературная газета» («Гракан терт»), 14.10.1966 г.

Вам может быть интересно