ГРАНТ МАТЕВОСЯНЛитературный архив

Начало

I

Ведро было не там, где дремало оленье семейство — отец, мать и сын-оленёнок. Ведра там не было. Нельзя сказать «загон»: загон — это множество грязных овец и несмешная шутка. Место величиной с ковёр, где до прихода мальчика дремало оленье семейство, нельзя назвать загоном, нельзя назвать оленьим ложем, лежбищем, оленьим пристанищем: придут с ружьями. Надо сглотнуть слюну и сохранить в себе это место, где недавно дремало семейство отец-мать-оленёнок, вот так, без названия: ровное место величиной с ковёр, три рыжих оленя, жёлто-зелёный в луче света малиновый куст и молчаливый лес. Ниже малинового куста, в малиннике, в тишине мальчик собирает малину. Ягоды легко снимаются: мальчик нашёл малинник в самый день, когда их надо собирать, и ни одна ягода не падает на землю: все кусты этого малинника принадлежат только мальчику. Олени принадлежат только мальчику; оленье пристанище — только мальчику, там его полное ведро. Одно, два, три оленьих ложа, и чуть поодаль от примятых малиновых кустов — ведро мальчика. Ведро уже полное, но нельзя сказать, где этот малинник: придут целой ватагой. Придут, соберут, затопчут, наедятся или не наедятся, будут бороться, кататься, говорить глупости об учительницыном платье и спустятся в село, барабаня по вёдрам. А раз малины не принесут, принесут добрую весть об оленях. Взрослые посмеются над ними: правда? Правда-правда? Взрослые не станут их слушать, но вдруг тихонько, словно сворачивают с дороги помочиться, войдут в лес. Выстрела не будет, дым не поднимется, они ничего не скажут друг другу, только посмотрят и по-деревенски спокойно поморгают. Но оленей больше не будет.
Прижимая к животу полный малины лист лопуха, мальчик не увидел ведра возле оленьего престола, где сам его поставил и мысленно почувствовал: вот я собираю свою малину в своём малиннике, возле своих оленей. Не нашёл мальчик и жёлто-зелёного малинового куста, подумал — ошибся. Одинокий малиновый куст был, но не жёлто-зелёный. Чуть поодаль жёлто-зелёной была одинокая крапива. Значит, луч соскользнул с малинового куста, перешёл на крапиву и сделал её жёлто-зелёной. Нет, мальчик не ошибся: это было то самое место, где он поставил ведро.
Мальчик увидел, что словно опустошается изнутри, глохнет и внутри раздувается отвращение к тому, кто был здесь и переставил ведро. Мальчик слышал в себе его тайное хихиканье, видел его лицо — лицо своего человека, заговорщика, — чувствовал просыпавшегося в нём вора, способного вдруг превратить дружескую шутку в серьёзное дело. Мальчику была отвратительна его шутка, отвратительна его близость, отвратителен он сам, потому что пришёл и торчит именно над этим малинником. Затылок мальчика ощущал его взгляд, мальчику был отвратителен его взгляд. Спина мальчика ощущала его дыхание — тот затаил дыхание, — мальчик ненавидел его дыхание. Мальчик обернулся увидеть его за собой, увидел, но потом его не было, а живот мальчика намок. В листе лопуха малина смялась, сок просачивался между пальцами, рубашка на животе стала чернильной.
Ведро стояло возле жёлто-зелёной крапивы. Чтобы его человеческий запах, и запах матери от ведра, и запах всего их дома не попали на оленьий престол и не остались там, чтобы в мыслях мальчика олени — отец, мать, оленёнок — всегда были там и возле них он собирал свою малину, мальчик поставил ведро вдали от места их дрёмы, возле крапивы. Но всё равно ненавидел того, кто совсем недавно почти был здесь, из-за кого в листе лопуха у него на животе смялась малина. Ведро было немного, на палец, неполным, словно рядом сидели и по ягодке съели целый верхний слой. Можно было, положив руки на колени, наклониться над ароматом, смотреть, оглохнуть и увидеть, с каким шёпотом во времени отделяется аромат, как оседает малина, как ведро становится неполным и выглядит так, словно здесь сидели, придвинув его между ног, и съели верхний слой... Мальчик ненавидел того, кто мог так поставить между ног собранную им малину и есть — немного в шутку, немного с презрением, а в общем равнодушно, как вол наступает тебе на ногу.
Лист лопуха со смятой малиной мальчик положил на ведро, раскрыл, расстелил по всему верху и размазал по листу смятые ягоды, чтобы встречные, если остановят, съели по две ягодки из смятых. Съели смятые и похвалили ненаглядного сына косого Егиша, а будто бы гладя его, вытерли пальцы о волосы на голове. Под слоем смятой малины виднелись зелёные края листа лопуха, видно было, что ненаглядный сын несёт большому зайцу и зайчатам очень хорошую малину, но мальчик оставил зелёные края открытыми.
Потом мальчик сидел возле ведра, мычал и покачивался. Не хотел идти домой, не хотел оставаться в лесу. Захочет — слышит деревенские голоса, захочет — деревни нет, только лесная тишина. Если бы людей не было, мир был бы печальным. Было бы много травы, через траву текла бы река, белую бабочку носило бы туда-сюда над травами... Было бы печально и красиво. Сейчас ни печально, ни красиво, ни знаешь, что делать. Почему кружит сокол? Почему стоят деревья? Стоят и только стоят. Кружил, кружил и, допустим, бросился вниз, убил перепела — потом что? Потом опять кружит. Когда кружит, это красиво и печально; не знаешь, какой смысл, но есть какой-то красивый, печальный смысл. Как возникла земля, куда идут реки, о чём думает лошадь, когда не пасётся и не двигается, а часами стоит, думает? С какого моря, над какими лесами приходят облака? Почему вечера такие печальные, задумчивые и тяжёлые, а утра такие чистые и глупые? Почему наш армянский народ, когда степи были свободны, не шёл, не шёл, не шёл, пока большое море не преградило бы путь, а остался в этом ущелье? Где заканчивается мир, почему трепещет, чего хочет наше сердце? Потом смотришь на того сокола вблизи — и руки втягиваются в рукава: клюв, когти, глаза царапают.
В небе дальних морей облака расправляют крылья и отправляются в путь, чтобы пролиться дождём в нашем ущелье над нашим лесом. Дождь мирно шелестит в листве. И живут благодаря этому буковая роща, пара оленей, пара дубов, несколько родников и речка. Почему выжженные степи по дороге не могут притянуть и ограбить, спустить с неба, выжать и ограбить наши облака? Наверное, над выжженными пустынями наши облака идут очень высоко, дыхание пустынь не достаёт до них. Нет, тяжёлые облака не могут идти над пустынями высоко: тяжёлые облака движутся, облизывая землю. У облаков есть свой особый путь в наше ущелье: выходят из моря и вверх по реке, вверх по реке через ущелья идут. Из реки тоже берут воду, не слишком много, чтобы тут же не лопнуть, и не слишком мало, чтобы быть тяжёлыми и ветер не вынес их из ущелья. Гору переходят ночью, слышно, как шелестят в овечьей шерсти, и по маленьким оврагам спускаются в наше ущелье. Чабан с вершины горы смотрит и видит: жёлтая пустыня осталась жёлтой пустыней, а облако немного увлажнило шерсть овец и уходит вниз по ущелью. Чабан плюёт и ругается облаку вслед. Что он говорит? По-турецки я не знаю. Облако миновало пустыню; наше облако идёт к нашему лесу, а чабан остался на горе с жаждой. Его овцы слизывают друг с друга влажную шерсть. Овцы едят шерсть, и чабан сходит с ума: погибнет всё стадо. Чабан хочет напугать стадо, рассеять, издаёт особый турецкий вопль; стадо разбегается, потом останавливается, блеет и с блеянием овцы идут друг к другу. Чабанская бурка влажная. Чабан кричит, но овцы не убегают, собираются, грызут его бурку, руки, лижут глаза. Что мне делать, сказал мальчик, переселяйся и ты в город.
Мальчик втянул руки в рукава, и чабан был не он, но что-то подобное в эту минуту где-то происходило. Мальчик застонал и услышал свой стон. И стон своего отца. И стон своего рода. И смех всей школы над своим стоном. И мимолётный молчаливый взгляд взрослых на его отца: «Егиш думает», — и их взгляд полон сдержанной насмешки. В их взгляде ничего не написано о пожирании оленей, даже обратного не написано; написано только, что у косого Егиша двенадцать зайчат и двенадцать зайчат сидят под двенадцатью деревьями, думают о турке в пустыне и стонут.
Мальчик поднялся, встал и между деревьями увидел деревню. Мальчик взял ведро, ведро было тяжёлым, и встал перед всей деревней со своей ношей в руке.
II
— Коршун, коршун, коршун, гуй! Гуй-гуй! — Бабушка работала: каждую минуту предупреждала соседских кур о коршуне и думала, что работает.
Тесло или топор глухо стукнул по дереву, стукнул, стукнул, звякнул и резко зазвенел: значит, топор, железный клин выскочил. Дядя мастерил телегу, теперь раскалывал дышло; железный клин накренился и вылетел из щели. Дядя не выругался. Дядя не ругается. Молча смотрит вслед клину, потом, раскачиваясь, идёт, на минуту останавливается возле него и вдруг сгибается, словно переламывается, поднимает и возвращается. Качается не из стороны в сторону, а взад-вперёд, как голова идущей лошади. Топор и клин или кувалда и клин звякнули, зазвенели и вдруг тяжело завыли. Снова завыли. Снова. Последний звук был коротким и глухим. Клин там до конца вошёл в дерево, а мальчик в лесу, стиснув зубы, ждал треска раскалывающегося дерева. Дерево было молчаливым и глухим, в дереве задыхался клин, и вместе с клином задыхался мальчик. А дядя клину не помогал. Дядя стоял с кувалдой в руке и ждал: сейчас дерево расколется, — глазами искал другой клин, но больше ждал: сейчас дерево расколется.
— Араик, дорогой, Араи-ик... Араик, Ара-а...
Мальчик поморщился, стряхнул с ушей этот зов и понял: дядя взял у стены клин и, раскачиваясь, несёт. Вот дошёл, вот стоит возле дерева и слушает его глухой стон; вот вдруг согнулся, словно переломился, приставил конец клина к тому месту дерева, где уже прошла трещина, но ещё не видна. Дядя теперь поднял топор, закрепит клин на месте.
Топор не опускался. Было тихо. Единственный клин задыхался в дереве, а дядя не помогал. Или дерево уже раскрыло на солнце белую сердцевину и уже тускнело на солнце, а дядя моргал и хотел придумать какой-нибудь смысл белой сердцевины и не мог? Мальчик понял: он будет там, у дядиной двери, через расколотый ясень протянет дяде малину в листе лопуха; его рука на миг так и останется протянутой к дяде, и это будет в свежем запахе дерева. И так молча будут смотреть друг на друга белая сердцевина — он — дядя. И подсолнух.
Нельзя задавать дяде глупые вопросы. Думает лошадь или не думает? Когда туман ползёт по ущельям вверх к стойбищу, а ты сидишь и смотришь, почему как-то жутко, почему по спине идут мурашки? Почему у монгола узкие глаза? Пусть узкие, видят — довольно, но ты не поймёшь, что задумал о тебе монгол за этими узкими глазами: думает убить или поздороваться? Турки — монголы? Турки плачут? Турки смеются? Их смех похож на наш или какой-то другой, не знаешь — смех это или злая мысль? Правда ли овца сходит с ума от жажды, а могло быть, что на знамени древних турок была нарисована безумная овца и наши армяне от страха убегали? У дядиной двери можно сидеть, стонать и не вспоминать свои прежние вопросы, потому что там дядя, пасека и груша. И подсолнух. Мальчик посеял подсолнух у их двери. Это было давно, когда мальчик был маленьким; несколько дней он сидел у дядиной двери, но дядя не догадался подарить мальчику своё тесло. А подсолнух мальчика, едва захотел стать ярким, зайчата извели. И хорошо, что дядя не догадался: сидя и постанывая возле груши в запахе дерева, мальчик мысленно хотел дядино тесло. Среди такого множества зайчат невозможно иметь что-нибудь своё. Что принадлежит мальчику и чего зайчата не могут отнять и сожрать — это сидеть у дядиной двери. За день и за лето мальчик бывает в сотне мест, но потом помнит только, что сидел у дядиной двери в запахе дерева.
Надо было спуститься в деревню, пойти домой, но мальчик не хотел идти. Он чувствовал, что не хочет идти, и думал: не хочет потому, чтобы хоть его ведро, прежде чем попасть под кучу зайчат, ещё немного побыло возле него, под буком, в тишине. Потом мальчик увидел: он и дядино имя уже давно рядом в тишине.
АНДРАНИК КАРР
1916 г.
я пас свиней
день был облачный
Из своего времени мальчик вычел время дяди: так мало, сорок один год, — но мальчик испугался спуститься в дядино время. И не понял: то прошедшее время, когда турки убили отца деда Месропа Казаряна и тайно ещё двоих, и бук вот так стоял, надпись вот так была врезана в молчаливую кору, а сердцевина была вот так внутри, внутри внутреннего, глухая, молчаливая, тёмная... Всё это — так много времени или мало? Или не время, что-то другое? Наверное, буковое время, лошадиное время: когда лошадь стоит, думает, уроки у вас закончились, тебя послали в магазин, ты сходил и вернулся, теперь сумерки, ты перешёл речку, речка искрится и журчит, ты идёшь привести козлёнка, ваше время и голоса проходят над лошадиными ушами, а лошадь стоит как-то внутри себя, её время тоже внутри неё, и она думает.
Мальчик сел под деревом у ствола, провёл по нему рукой, оставил руку на стволе и посмотрел вверх вдоль дерева. Ствол уходил и уходил, у мальчика перехватило дыхание, а ствол всё ещё уходил, пока не раздвоился, не стал двумя стволами. Запрокинув голову, болезненно застонав, мальчик перевёл дух, немного подождал и по стволам поднялся до самых вершин. Выше уже было белое небо, ухватиться не за что. Вершины качались. Уходили и возвращались. Вершины уходили, уходили медленно и упрямо, могли бы уходить и уходить, но в какой-то миг замирали, дерево стонало, мальчик стонал вместе с деревом, вершины начинали возвращаться. Возвращались невольно, и едва останавливались прямо над стволом, дерево встряхивалось и поднималось выше, ещё немного выше. Так дерево выросло, качаясь, качаясь. Крепко сжимая рукоять ножа, запрокинув голову до боли в шее, мальчик начал спускаться по двум стволам, спустился и застрял между ними. Всё остальное, до самой земли, было совершенно гладким и толстым. Мальчик понял: два ствола качаются не вместе, а сближаются, прижимаются и расходятся; дерево стонет, когда они расходятся, и стонет, когда прижимаются. Два ствола с неживой силой идут навстречу друг другу, промежуток сжимается, но ствол был гладкий и толстый; можно было, словно кошка, прилепиться и остаться прижатым к стволу, но невозможно было спуститься по нему. Мальчик выбрался из промежутка и, не так быстро, как бывает в мыслях, и не так медленно, как бывает на самом деле, полез к вершине, боясь смотреть вниз, в узкую щель. За вершинами было головокружительное небо, ухватиться не за что, ветви тонкие; под густым облаком свободно парил орёл. «Не моё дело: ты поднялся — ты и спускайся», — сказал мальчик и увидел: его рука на стволе дерева, ствол и его рука вместе, его рука на стволе временно, в любую минуту может оторваться; дерево живёт внутри себя и стонет внутри себя, а с деревом живёт дядино имя. Дерево приняло буквы в себя, вместе с собой расширило, вместе с собой вытянуло, в коре буквы рассеялись.
КАРР — значит, Каррян. АНДРАНИК КАРРЯН — АРАИК КАРРЯН. Странно: дядя одновременно был там, «пас свиней», и здесь, мастерил телегу. Какое-то лошадиное время. Там, где сидел дядя, мальчик сидел точно так же, широко расставив ноги; пах болел, как болел пах у дяди, но он не менял позы: удобнее всего писать что-нибудь на этом дереве было именно так. Дядя был Карряном — и он был Карряном; у дяди болел пах — и у него болел пах, и вместе с дядей он был в старом древесном времени, «пас свиней». Мальчик поднялся, пах болел; встал, широко расставив ноги, и посмотрел:
АНДРАНИК КАРР
1916 г.
я пас свиней
день был облачный
АРАИК КАРР
— Араик, Араи-ик... Сколько собрал, столько собрал, иди, иди-и...
Мальчик понял: он уже очень долго в лесу, материн голос всё время проходил над его ушами, и бабушка тоже вот так звала; в его ушах из далёких времён звучит бабушкин зов к дяде: Андраник, Андрани-ик... Оставь свиней, иди-и, оставь свиней, иди-и... «Сейчас приду», — мысленно ответил мальчик, отошёл от дерева, остановился.
Остановился, сунул руки в карманы, посмотрел в другую сторону и стал простодушным прохожим, идущим себе из деревни. Прохожим, который думает... который вот так идёт привести их козлёнка, а не ищет на стволе бука имена Андраника из Карров — Араика из Карров. Думая о козлёнке, мальчик пошёл; думая о козлёнке, украдкой взглянул боком, захотел не увидеть, по его мнению, сумел не увидеть — но увидел, и было неприятно: в старом древесном времени пасли свиней дерево, Андраник, «день был облачный»...

Полную версию произведения можно скачать (PDF)

Вам может быть интересно