ГРАНТ МАТЕВОСЯНЛитературный архив
Рассказы
Опубликовано в 1967
Читать PDF

Август

Андро мастерит телегу: вытешет ось — надо обжечь ярмо; просверлить отверстия в ярме — минутное дело, но ещё нескольких спиц не хватает. Добрые люди так ею пользуются, словно каждый раз она с неба падает. По правде, правильно делают: трудодень есть трудодень, а другие вот мучаются под открытым солнцем. Вечером надо спуститься в середину села, попросить вола у Санасара: дрова в горах, должно быть, кончились. Пойдёт, посмотрит коров, у Ашхен будет хороший мацун, поест мацуна...
Всё так, очень хорошо, но дышло Андро не понравилось. Ещё когда рубил дерево, не понравилось. Верхушка ничего, плотная, круглая; до оси даже красиво, но после оси, как Андро ни тесал, так и осталось кривым наружу. Надо накинуть цепь, стянуть и под натяжением оставить дня на два.
Ашхен время от времени вдруг кажется чужой женой. Молодой девушкой ли, чужой ли женой, время от времени Ашхен становится сладкой: не поймёшь, куда прячет длинный язык, смотрит как тихий огонь. Ага-а, вот так мы и справимся с твоим языком. Ашхен спустилась с гор, он из села поднялся на Малиновую поляну: было сено, надо собрать. Ашхен спустилась рано: с утра пораньше подоила коров, процедила молоко и спустилась. Он пришёл, увидел: сено немного собрано; увидел: под деревом на боку лежит женщина. Издали сперва подумал: Сируш покойного Амо, — потом посмеялся над собой: что Сируш здесь делать? Но если бы... если бы это была Сируш, было бы лучше. Однако была Ашхен: рано утром подоила коров, процедила молоко и спустилась. На поляне жарко, Ашхен слегка вспотела. Он посмотрел на её раскрасневшееся лицо, потом, значит, на глаза. Ашхен спала и, честное слово, спящая совсем на себя не походила, словно была другой. Бедро высокое, будто бедро Сируш покойного Амо. Он травинкой поиграл с её шеей, засмеялся. А она не проснулась: веки дрогнули, сказала «ленивый разиня», но не проснулась, так, сонная, и обняла его за шею. Ведь вроде спала и улыбалась, так до конца и не проснулась. Потом лежала с открытыми глазами и до обеда смотрела в небо. А когда бесшумно поднялась, опять была та же плоскозадая Ашхен, та же старая скандалистка:
— Другие своё собрали, увезли, сложили у дверей, теперь уже у других воруют, у колхоза воруют, а этот спит у осла в ухе... Теперь ещё и работать пришёл... Ни дождя для него нет, ни солнца, ни зимы впереди, медленно, вполсилы, лениво... Ищет обтёсанный камень, чтобы под него лечь...
Он сперва хотел пройтись рукоятью вил по всей её спине, потом не ударил. Ведь бедняжка и работала, и без конца говорила. Не злая, привычка — говорит. А если и злая, то справедливо злая: мир тяжёл, а он и вправду очень сонный. Вот Гикор, например: был председателем, был бригадиром, кладовщиком, приказчиком, заведующим фермой. От одного оторвут — за другое уцепится. Говоришь: вот, временно, сейчас произошла ошибка, завтра исправится. Говоришь: вот назначили заведующим, завтра снимут, — и действительно снимают, а он цепляется за магазин. Говоришь: и здесь не останется, — не остаётся, но не останется, не останется, не останется — и вдруг нашему Гикору шестьдесят, назначили пенсию за деятельность. Жизнь уже оставил позади и вот так, временно-временно, ошибочно-ошибочно, понемногу, всё время был на жирных местах. А ты теши и теши свою ось, говори: временно. Когда поженились и через месяц Ашхен с ним поссорилась, он увидел: нет, жить с ней невозможно. До сих пор выгоняет. Этой зимой, очень рассерженный, слегка ударил и сказал: иди к своим. Ашхен накинула шаль на плечи и, колыхая подолом, ушла. Ушла — вечером вернулась с зятем и старшей дочерью, ещё и внуков на руках принесли. Де-едушка... А по всему его позвоночнику до затылка волной шло удовлетворение от упругой Ашхен самого первого месяца, неполное полуудовлетворение всех остальных раз и уверенная надежда: жизнь долгая, женщин много. Де-е-душка... Чтоб вас!.. В Ереване, служили в четырёхсотом полку, повели на концерт. Ансамбль пел: «Марал, Марал, ты ходишь словно лань...» В ряду впереди, немного сбоку, сидели девушки с загорелыми лицами, наверное, из ближних сёл Араратской долины; встряхивали волосами с красными лентами и каждую минуту оборачивались. Мартин... парень из Иджевана, широколицый, под Керчью погиб, бедный Мартин. Был сержантом, фамилия Саакян... бедный Мартин Саакян... Сказал: Андре, давай познакомимся, веснушчатая мне, другая тебе. Он посмотрел на другую, и захотел, и постеснялся. Такая высокая грудь. Он посмотрел на Мартина, увидел: военная форма сидит на нём точно по мерке. Парадный ремень туго стягивал живот. А его ремень был брезентовый, да ещё сапоги велики, нога в них ходила туда-сюда, туда-сюда. Он сказал: нет, Мартин, у меня дело. Свернул с дороги и решил: поругается со старшиной из-за сапог, ещё и офицерский ремень добудет. Мартин вечером пришёл усталый, всё улыбался. Глаза стали сладкими-сладкими. И без конца напевал: «Марал, Марал, ты ходишь словно лань...» Сказал: ослик, почему не пошёл? Он обиженно ответил: а ты пошёл, что сделал? А тот опять пел, лёжа на животе, потом посмотрел влажными глазами: — Ослик...
Бедный Мартин Саакян... Широкое лицо, густые брови, смех словно плач... На носилках лежал, нога на ногу, свободно, раскованно и тяжело, и словно опять чуть-чуть плакал.
У двери младшего брата залаял старый Басар, и тут же над кварталом, над грядками фасоли, старыми кучами навоза и старыми яблонями повисла материнская тревога:
— Ко-оршун, коршун, гуй!..
Белое небо для старухи в полумраке, и по всему этому небу кружат коршуны, все, каких видела при белом свете, вместе.
— Гуй-гуй!..
В её мыслях в любую минуту пойдёт дождь и испортит высохшее сено, гуси съедят фасоль, пёс состарился, уйдёт куда глаза глядят и сдохнет в полях, коршун унесёт курицу, невестки поссорятся с сыновьями, и время от времени она говорит:
— Гуси, гуси, гуси, гу-уси, чтоб остались вы без хозяина, без хозяина! Эй, девки, это сено соберите. Эй, девки, собрали сено? Чтоб отсохли ваши языки, ваши языки, раз так моих детей грызёте! Баса-ар!..
Старый гампр лениво подходит и смотрит на старуху.
— Ты здесь, Басар?..
Сохли сухофрукты, старый гампр ещё ждал, что скажет старуха. Ульи яростно работали, над пасекой тяжело, горячо стоял их гул; у двери старшего сына топор не стучал, где-то рядом звонко засмеялась девушка.
— Ах ты горе, стыд бы тебе! Маниша-ак!.. — позвала старуха. — Девка, Мануш, ты с гор пришла?..
Но ответа не было, а вдали кто-то снова звонко засмеялся. И это был не девичий, не детский смех, а смех женщины.
— Андрани-ик! — позвала старуха. — Андраник...
— Эй, что, мать?..
— Родной, почему ты замолчал?..
Снова засмеялись, и на этот раз старухе это совсем не понравилось.
— Андрани-ик!.. Кто там смеётся?
— Да откуда мне знать, кто смеётся, мать?
— Что, родной?..
— Не зна-аю!
— Андрани-ик!
— Эй!
— Ты лошадь перевязал на другое место?
— Да-а!
Над пасекой висел густой гул ульев. Потом по дороге через ущелье к реке спустились дачники Саака, и в их группе женщина засмеялась горячо и глухо. Их было четверо: две девушки, почти ещё дети; огромная молодая женщина с верблюжьей походкой — вот это да... Четвёртая была матерью девушек.
Говорят, одна царица, в Персии или где-то, ставила солдат в строй и ходила между ними; кто понравится, того ночью брала к себе. А потом велела отрубить голову, чтобы весть не разошлась. Ах, бессердечная, бессердечная... Был бы ловкач: ночью пошёл бы к ней, потом как-нибудь улизнул. Из окна прыгнул бы. Ну конечно, окно ведь было...
— Андрани-ик...
— Что, мать?..
— Пчёлы, кажется, роятся.
Андро прислушался, увидел, что гул его ульев тоже усилился, посмотрел на небо и сказал:
— От жары, от жары, солнце кусается.
Неплохо было бы спуститься к реке, перевязать лошадь. Бедный Алхо уже сутки привязан на одном месте, может, ещё и верёвку запутал. Говорят, огромная — разведённая; говорят, заведующий школой заговорил с ней, она вроде не против поработать здесь год. Сказать бы: Рубен, держи нос над своей тарелкой, другие вон на твою жену смотрят, а ты глаз положил на чужую...
Андро бросил топор в тень, отряхнул колени и, надвинув шапку на глаза, спустился по ущелью. Конь, на всём радиусе верёвки, выщипал траву до чёрной земли, просто выскоблил землю; стоял в центре круга на солнце и барабанил по животу.
— Ты что делаешь? — улыбнулся Андро. «Неправильно: если сделал вьючной лошадью, надо кастрировать; если не кастрировал — грех, надо оставлять в табуне». — Завтра отведу тебя в горы.
Андро повёл коня вверх по реке, на переходе вошёл в воду, улыбнулся, а когда надо было вновь перейти реку, сквозь слабое журчание снова услышал тот смех. Андро рассердился на коня и, опустив голову, надвинув шапку на глаза, прошёл мимо них, поздоровался. Мать, сидевшая на берегу с ногами в воде, ответила приветливо; девушки, смуглые, тоненькие, в красных трусиках узких, как ленточки, стояли на скользком, отполированном базальте и смеялись. Так горячо и глухо смеялась одна из девушек. А что делала огромная женщина, Андро заметить не успел. И как-то раздосадовался, что её не увидел.
— А-а, проклятый!.. — Андро обернулся ударить коня: огромная женщина лежала наискось, голая, руки под головой, одна нога согнута, очки на глазах... Как Андро ударил собранной верёвкой коня по голове! Конь попятился, осел на круп, потом вдруг вскочил и снова споткнулся. И всё подбрасывал голову вверх. Потом встал спокойно, вздохнул. И тогда Андро увидел: бедняга за одну минуту вспотел, — и сказал жалостливо, просто так:
— Бедный старик, бедная животина...
Девушки там снова захохотали, а другая тяжело лежала на отполированном базальте, мягкая, вся до подробности, неподвижная. Забивая кол в землю, Андро снова увидел: огромная женщина была в красных узких трусах и бюстгальтере, повернулась на бок, и нога была толстая-толстая. Андро со смехом сказал:
— И зачем ты столько на себя надела?
И, ещё раз слегка взглянув вниз с верха ущелья, Андро вдруг вспомнил отца: тот вот сидел под тем же камнем, нарезал ремешки для сыромятных башмаков; мать, которая мыла шерсть в воде, — ноги белые, худые; себя, сидевшего на том базальте, певшего вместе с водой. И на минуту показалось очень смешным: отец вот поднимает голову от кожи и ножа, видит на камне эту женщину в красных узких трусах. Вуэй!.. На минуту Андро захотел засмеяться, но загрустил: увидел отца за нарезкой ремешков, волосы и борода белые; загрустил об отцовской немой могиле, о тихой зелени кладбища и о том, как эти смуглые девушки тоненько проросли на отполированном базальте.
Рукоять топора вытесал отец. Он с топором без рукояти стоял на старой чёрной куче навоза и ногой играл с тыквой, отец сидел среди ульев, прислушивался, и он вдруг сказал:
— Отец, у моего топора рукояти нет...
— Да, родной?.. — И отец из белых волос и бороды посмотрел на него, приоткрыв рот.
Он тяжело подошёл, опёрся локтями о стену пасеки, улыбнулся отцу.
— Что же мне делать? У моего топора нет рукояти.
— Смастерю, родной мой.
Мелкими движениями, ласково, слабо шлифовал, шлифовал, шлифовал стеклом, грубой тряпкой, ладонью; потом, приоткрыв рот, посмотрел на сына. И похвастался: — Смастерил!
— Старый ясень был, — сказал, — в твоём возрасте срубил. — И посмотрел, что скажет Андраник, а сам уверенно нащупывал в этом большой смысл, который будто был, будто не был. Всего лишь ясеневая рукоять, но ведь очень давно срублена. — Я смотрел, — сказал, — того дерева, от которого отрезал, уже нет... — И снова с открытым ртом посмотрел на сына.
Потом поднялся, пошёл к нужнику. Потерял узкую тропку, наткнулся на сарай и, сгорбившись, стал искать пуговицы штанов.
— Ох, отец, ох... — выпрямив спину, простонал Андро.
Это слова бедного кузнеца: ох, родная мать, ох. Бедному кузнецу надо было отбить лезвие топора; чуть взглянул и понял: рукоять сделал отец. «Забота — привычка наших стариков, Андраник. Потому что много потеряли. Эх, завтра меня не будет, узнаешь: я тоже был хорошим, как твой отец, Андраник. Эх, — сказал с печальной улыбкой, — быть хорошими — привычка наших стариков». Светлая тебе память. «Скажи — Себастия. Не понимаешь? Скажи — Свас, наш дом. Не понимаешь? Что за человек это, парень, трактор он или человек?»
— Андраник...
— Эй!
— Почему не работаешь?
— Мать, ты мой председатель?
— Что, родной?
— Работаю, рабо-отаю!
— А-а, родной мой.
Подсолнухи молча совершали свой поворот, на помидорной грядке земля впитывала воду, груша уронила грушу, густое жужжание шершня, вора мёда, прочертило однотонный концерт ульев. Из-за поворота тропинки с вёдрами вышла директорская Марго, медленно, покачиваясь, пошла к источнику. Подол плотного халата закрывал колено, открывал, закрывал, открывал. Раздвоилась в халате, набрала воды из колодца. Встала, руки на бёдрах, выдохнула; через халат оттянула и отпустила резинку белья, немного постояла, снова расширилась, раздвоилась в халате и опять собралась. А когда обернулась с ведром в руке, увидела Андро под липой.
— Здравствуйте, товарищ Марго, — сказал Андро.
— Здравствуй, Андро.
— Как вы, товарищ Марго?
— Спасибо, Андро.
— А товарищ Рубен как?
— Товарищ Рубен, да, хорошо, — сказала директорская жена, зажав заколку в губах и собирая волосы на затылке.
— Вот как... — озабоченно сказал Андро. — Тогда почему вы за водой ходите?
— А почему нет, что такого?
— Ну, жарко, говорят, и сердце у вас плохо работает.
— Коршун, коршун, гуй!..
— Послушайте, — засмеялся Андро, — эта старуха — завод, Кироваканский химзавод. Товарищ Марго, сказал «завод» и вспомнил: что вы с этими щенками сделаете?
Директорская жена не поняла.
— С сыном Сако и сыном вашего Мартироса.
— За что?
— Не знаете? — засмеялся Андро. — Послушайте, — засмеялся Андро, — эти испорченные... Правда не знаете, товарищ Марго?
Женщина застегнула пуговицу халата, тупо посмотрела на Андро, и он увидел: во рту у неё жвачка, жуёт. Медленно, беззвучно, раздвинув мягкие губы, жуёт, смотрит на Андро медовыми глазами.
— По дороге в горы эти малолетние, провалиться бы им, — мрачно рассказал Андро, — схватили кузнецово внучатко, хотели непристойные вещи делать. Сперва яблоком хотели обмануть, яблоки обещали, потом силой порвали одежду, эти испорченные.
— Надо же, надо же, — сказала директорская жена.
— В каком они классе? — печально спросил Андро.
Женщина взяла вёдра, пошла. — В восьмом.
— Что же теперь с ними сделаете, товарищ Марго?
— Андрани-ик...
— Откуда мне знать, — сказала женщина, — Рубен не слышал.
— Андрани-ик!
— Что, мать?
— С кем это ты говоришь?
— С нашей Марго!
— Что, родной?
— Эх, — досадливо сказал Андро, — скажи, зачем тебе? С Рубеновой Марго!
— А-а, родной.
— Ну вот, занесла в протокол, — пробормотал Андро.
Плотный халат колыхался в сгибах её коленей, выше коленей тело тоже колыхалось под халатом. У них дома прохладно, тяжело, от плотных зелёных занавесок темно, на полу ковры и медвежья шкура, есть и холодильник, а августовский лис Рубен читает журналы на диване.
— Какая же ты учительница? — сказал Андро, развалившись на своём месте. — Какие же вы учителя? — сказал, садясь и поднимаясь. — Получили диплом, навалились на деревню. — Тесал спицы, горько-горько думал: держите коров, держите овец. Получаете зарплату. Убиваете медведя — штраф не платите. Ездите в Евпаторию: «Сердце больное, опустилось». Давай подниму, так подниму, что больше с места не сдвинется.
— Андрани-ик...
Андро оттягивал покрывало улья: ткань прилипла к рамкам, отрывалась с мягким усилием, от толчка пчёлы роями вылетали наружу. Одна нервная поднялась по тыльной стороне руки, запутывалась в рукаве. Андро подул дымарём, она оторвалась от руки, ударилась в лоб.
— Эта старуха умом тронулась, да!
Из верхнего редкого леса вышел и медленно закачался на тропинке осёл, нагруженный сеном.
Рамки были тяжёлые, в полных ячейках блестел тёплый мёд, но ещё не запечатанный. За два дня запечатают, через два дня надо откачать. Надо вынуть ещё пару нижних рамок, поставить пустые. Заполнят. Если погода помешает, нижние рамки вернёт им. Висок остро обожгло, ещё одна запуталась в волосах, потом зажужжала у уха и исчезла.
— Андрани-ик...
— Женщина, чего ты хочешь? — рассердился Андро. Висок остро горел, шея тоже начинала болеть.
Гора сена и осла свернула с тропинки, спускалась по дорожке к дому Андро. А хозяина осла ещё не было видно: наверное, старик или ребёнок. «Степан хорошо отлынивает, десять лет: болен, болен, — а его корова в сене не нуждается». Андро поставил рамку на место, взял соседнюю, неполную, прислонил к улью, освободил для неё место в центре, поставил; когда расстилал ткань, ужалили в тыльную сторону руки. Андро улыбнулся: из этого улья откачает десять-пятнадцать килограммов. Вернее, пуд. Год выдался хороший. Поставил крышу, хотел вынуть жало из руки, пальцы не захватывали. «Человек и правда болен, надо ему умереть, чтобы мы поверили? Что такое корм одной корове? Хорошенько выспится человек, встанет — за день накосит».
Сено прошло за изгородью, за хлевом, возле груши повернуло к дому Андро; тут Андро увидел: это не осёл.
— Андрани-ик...
— Эй!
— Кто это сено несёт?
— Мариам.
— Скажи: не можешь поменьше на спину взвалить?
— Вот ты сама и говоришь.
Подошла, ношей упёрлась в дерево, качнулась; хотела прислониться к бревну, отдохнуть — не вышло. Сено к бревну не приспосабливалось. Под ношей села на землю, улыбнулась угасшей улыбкой.
— Когда это ты вернулась, городская дама?
— Увидел, что иду, мёд достаёшь?
— Да, министр идёт, — сказал Андро. — Добро пожаловать. «Брат Андраник, топливо кончилось, будь здоров».
Она передвинула верёвки на плечах, опять передвинула и сказала:
— Чем я хуже министра?
— Наоборот, — засмеялся Андро, — с ношей ты больше.
— Пропади она пропадом, руки оторвала.
— Не могла посвободнее связать?
— Косцы связали.
— Девка, ты из гор несёшь? — удивился Андро.
— А где сейчас сено в деревне?
— Молодец. Когда из города приехала?
— Вчера.
— Сыр продавался?
— Завались его.
— Сколько дней пробыла?
— Четыре.
— Видно, — сказал Андро.
— Похорошела?
— О-очень.
— Нет уж, куда мне до твоей жены.
— Вас сравнивать нельзя. Глаза острые? Ужалили.
— В быка превратишься?
— Смотря как. Иногда опухает, иногда нет.
— Наклонись, наклонись. Ушло глубоко, не видно.
— Зятем довольна?
— Работящий парень, что там.
— Младшую когда замуж выдаёшь?
Жало не вынималось: пальцы грубые, верёвки тоже мешали. А Андро костлявой тяжестью навалился на её ногу, подставил толстую голову. И под ногой твёрдым стал кусок дерева или камень.
— Будь ты здоров, — рассердилась Мариам, — хоть эти проклятые верёвки с шеи сними.
— Раз так понимаешь, сама и сними.
Она вышла из-под ноши, встала прямо, сухая, жёсткая: жердь, одетая в платье.
— Жених есть, в этом году девятый окончила, выдаю, Андро.
— Останешься одна.
— А сейчас не одна, что ли?
— Девка, — засмеялся Андро, — девка, давай и себя замуж выдай, конец делу.
— Смейся, смейся...
Андро вбил последнюю спицу; теперь, когда телега стала похожа на телегу, увидел: возчики будут его ругать. Зад слишком широкий. Как ни нагрузи, перевесит, задушит волов.
— Ну ладно, иди, пока ещё не остыла, — сказал Андро.
— Вот уж смастерил, да-а!
— Не морочь голову, — сказал Андро, — залезай под свою ношу.
Но когда Андро вышел из хлева с цепью в руке, она всё ещё стояла: влажная одежда прилипла к спине, плоскозадая, мужские башмаки велики, груди иссохшие-иссохшие, наверное, без бюстгальтера. Он помогал чем мог, скрывал смерть Василя, надо было — давал коня, успевал — косил сено, таскал бревно без особой просьбы, но ведь Мариам вот такая.
Мариам выпила воды, остаток плеснула Андро в лицо. — Смейся, смейся... — И пальцами щипала прилипшую к спине одежду, хотела оторвать. Потом отвела руку назад, вытерла плечо. — Лень, — сказала, — уже остыла, — и села на телегу.
— Ломаешь, встань! Девка! — хлопнул в ладоши Андро. — Знала бы ты, что я сегодня видел, что видел: белую буйволицу видел в воде! Если хочешь помочь, принеси лом. Не слепая, под ногами. — Продел лом в цепь, с треском повернул, упёр конец в землю. — Верёвку принеси, в стойле. Толстую, дурочка! Молодец. Буйволица, что за буйволица! Был бы хороший закройщик, три Мариам выкроил бы, из остатков ещё Ашхен.
— Как следует посмотрел?
— Де-евка!..
И тут Мариам сказала:
— Чтоб вас!.. Своих бросьте, на буйволиц смотрите.
Тут Андро уже смутился, загрустил. Вот выдала дочь замуж, вроде уже и внуки есть, а всего сорок лет.
— Мариам, — сказал Андро.
— Что?
— Мариам, сколько тебе лет?
— Шестнадцать, — сказала Мариам, — я молодая девушка.
— Сорок есть?
— Тридцать шесть. Мне тридцать шесть лет, Андро.
— Ну-ну-ну-ну, четырнадцать.
— Ослиная голова, — печально сказала Мариам. — Ослиная голова.
— Ничего нового, — засмеялся Андро.
— Мне было двадцать, когда ушёл, ослиная голова.
— Мариам.
— Что?
— Сколько лет ты без мужа?
Мариам посмотрела на грушу, посмотрела на ульи, потом на Андро:
— Смеёшься.
Андро ногой играл с топором.
— Мариам... Мариам, без мужа очень трудно? Трудно? Я не о дровах-сене спрашиваю. Дрова-сено знаю. Так, без мужчины, очень трудно?
Сухие губы полуоткрыты, Мариам смотрела на него.
— Мариам... Мариам... За эти годы, не обижайся, у тебя мужчина был?
Обожжённая, иссохшая Мариам молча смотрела на грушу.
— Мариам, — сказал Андро, — Мариам, зачем тебе корова, почему ты держишь корову, Мариам? Продай, выходи замуж. Иди с дочерью жить у зятя, зачем мучаешь себя, Мариам? Сколько раз ты будешь жить, дурочка? Какое твоё дело держать корову, Мариам? Мариам, — опустив голову, сказал Андро, — больше не таскай сено на спине, не убивай себя, Мариам.
И потому что она была лёгкой, как сухая ветка, и доски топчана под ней не прогнулись, Андро вспомнил её ношу и жёсткие верёвки. И потому что отступить было уже трудно, Андро подумал: жизнь короткая. И потому что грудь её иссохла, Андро выругал огромную женщину, лежавшую у воды. И потому что плечи её почернели от верёвок, Андро вспомнил жующий жвачку рот товарища Марго. И потому что она была слабой, как убитая птица, и из глаз текли слёзы, Андро пожалел её. Андро полюбил её, потому что была беспомощной, дрожала, была горячей, горела. Горела, как печь.
На белом окне пчела мучилась, пытаясь выбраться наружу; со стены смотрели Андро в галстуке и Ашхен с накрашенными губами, и олень на ковре. Потом в полумраке блеснула жёлтая ножка часов; на вешалке у двери висела плотная клетчатая шаль Ашхен; где-то далеко прокричал петух, ему ответили из-под окна: ку-ка-ре-ку-у...
— Коршун, коршун, гуй!..
— Ашхен меня убьёт.
Следы врезавшихся верёвок были видны, шея чёрная-чёрная, а тело белое, и на белом синяки от жёсткой ноши.
— Девка, мягкого сена не было? — рассердился Андро.
— Девка, — досадливо сказал Андро, — зачем в такую летнюю жару носишь эти толстые вещи?
«Есть узкие, тонкие, красные, — подумал Андро. — Поеду в Кировакан, куплю тебе».
— Скажи правду, — засмеялся Андро, — я был хорош или Саак?
— Девка, бесстыдница, — рассердился Андро, — кто такой Саак, что ты ему не отказывала?
— В другой раз, — приказал Андро, — чтобы не слышал! Пока я есть.
— Поздно понял, — загрустил Андро. — Жаль, поздно понял. Виновата ты, — улыбнулся Андро, — пришла бы, сказала. О сене говорила? Коня просила? Пришла бы, сказала. Как в России?
— Смеёшься, — печально улыбнулась Мариам. — Все вы одинаковые. Так морочил голову, что уже не могла отказать; потом стоял, разинув пасть, а его мулица держала меня за волосы, занесла кулак. Хоть бы моих взрослых дочерей постеснялись. Тьфу, прокляни я похороненную голову Василя: оставил меня в этом огне, сам о себе позаботился...
— Ну ладно, — сказал Андро, — не морочь голову.
Андро вышел из дома: под грушей сидел лис Гикор и показывал, будто ещё не заметил Андро.
«Надо держать собаку», — подумал Андро и вспомнил: собака у него есть, в горах.
— Спал, Андре?
— Да, — сказал Андро, — спал, наша Мариам пришла, разбудила. — Андро зевнул и сказал: — Что нового?
— Груши у тебя поспели.
— Да, — сказал Андро, — попробуй.
— Зубов не осталось. Пчёлы твои хорошо работают, Андре, — похвалил Гикор. — Половина моих второго этажа не захотела. Была хорошая семья, в прошлом году хорошая, в этом два раза роилась. С ума сошла. Водку будешь гнать, Андре?
— Посмотрим.
— А куда столько фруктов девать? Гони, жалко ведь. Андре, — Гикор резко посмотрел на него, — я с просьбой пришёл. Спроси, с какой просьбой.
«Пчёлы роились, улья нет... Или готовый найдётся, или сегодня-завтра смастери один. Хорошо же вы разрастаетесь». — А что, — вдруг сказал Андро, — сколько тебе лет стало, что зубов нет?
— Шестьдесят семь.
— Дружище! — и засмеялся, и раздосадовался Андро. — Меня зачем обманываешь? Я ведь не пенсионная комиссия!
Из дома бесшумно вышла Мариам, встала у столба, сложив руки на животе.
Увидев их обоих на одной веранде и заметив чёрные волосы и бороду Андро, Гикор решил: связаны очень давно, «одинокая женщина, без этого трудно», — и, значит, бревно у её двери позапрошлой зимой привёз Андро. Хорошее, сухое бревно, сухостой на дороге в горы. Он сам должен был срубить, но тот, кто срубил, уже срубил и увёз.
— Я девяностого года. Оттуда десять, отсюда пятьдесят семь — шестьдесят семь. Тебя ребёнком как сегодня помню.
— Шучу, шучу, — засмеялся Андро, — не обижайся.
— Даже если не шутка, зачем на тебя обижаться?
Мариам бесшумно прошла мимо Андро, мимо Гикора, на миг остановилась возле сена, потом продела руки в верёвки, сразу присела, стала на четвереньки. Когда проходила мимо, Андро опять увидел: плоскозадая. Там, под сеном, она притихла, собирала силы подняться.
— Подойти помочь, девка? — сказал Гикор, даже шаг сделал.
Она не отвечала, потом оторвала руку и колено от земли, растопырилась, медленно поднялась. Пока ещё не отняла от земли другую руку, Андро увидел её чёрное лицо, вздувшуюся шею.
— Ого, ещё крепкая! — сказал Андро, когда она поднималась.
Она поднялась, встряхнувшись, поправила ношу на спине; прежде чем повернулась, Андро опять увидел её угасшую улыбку. И услышал её слова с тропинки, возле груши:
— Ещё бы, крепкая.
Ноша сена упёрлась в грушевые ветви, она накренилась, чуть не упала, потом попятилась, двинулась вперёд. Ветви вырвались, посыпались спелые груши.
— Можно груш взять? — И под ношей уже то ли приседала, то ли нагибалась.
— Дурочка! — крикнул Андро. — Вот же прямо в рот тебе лезут, сверху рви!
Она каким-то способом и упавшие собрала, и сверху сорвала, ещё и засмеялась.
— Очень хорошая женщина, — сказал лис Гикор, — молодая, крепкая женщина.
Гикор, значит, хотел коня. В Казахе у него несколько пудов, пудов пять пшеницы; на своём коне невозможно: дороги плохие, поедет ночью, а его конь глупый. Сильный-то сильный, но глупый, пугается, на днях сбросил старуху. Дороги плохие, всё разобьёт. Да и груза немного: пять пудов? Шесть? Поедет ночью, чтобы коню не было жарко, день спокойно простоит, поставив перед ним ячмень, вернётся ночью, чтобы коню не было жарко.

Ашхен закончила доить раньше всех, сдала молоко — больше всех молока сдала она; чесала коров, чистила до блеска, любила и ласкала коров; вычистила телятник — её телятник был самым чистым; телят, упитанных, резвых, передала телятнику; прибрала, украсила свою палатку; вымылась отдельно грубым мылом, отдельно душистым, причесалась и повязала косынку. Другие если причёсываются, косынки не надевают, если надевают — не причёсываются, а у неё и снизу, и сверху чисто. Надела золотое кольцо — она ведь семейная женщина, — застегнула золотые часы. И такая чистоплотная, такая передовая, такая честная, такая аккуратная, такая красивая встала перед заведующим фермой Левоном.
И такая скромная, смиренная, такая кроткая, такая армянка, такая деревенская, не заговорила; так почтительно ждала, чтобы заговорил дядя Левон.
— Что, Ашхен?
— Дядя Левон... — И такая стыдливая, такая далёкая от городских бесстыдниц и деревенских болтуний ждала, чтобы дядя Левон сам понял, чего хочет передовая работница Ашхен.
— Куда-то идёшь, Ашхен?
Ашхен кивнула.
— Если к вечерней дойке успеешь, зачем спрашиваешь? Это твоё свободное время, делай что хочешь.
Ашхен такая: без разрешения шагу не сделает. И Ашхен всё понимает: знает, косцу в нижней долине захочется мацуна. И Ашхен щедрая: отнесёт мацун от собственных коров. И Ашхен заботливая: отнесёт сама, до боли надрывая руку. И Ашхен деликатная: даст им поесть, а сама, скромная, кроткая, смиренная, опустив глаза, подождёт, будет травинкой играть с землёй. И пойдёт с Мариам к роднику за водой: они старые подруги, с девичества, молча понимают друг друга и понимают, что воду косцу принесут женщины.
Ашхен хорошо вымыла ведро, поставила под тростниковую трубку, проверила, чтобы полное ведро не опрокинулось; отвела Мариам в сторону, чтобы в ведро не попали травинки и земля; сняла с неё косынку, чтобы не порвалась; схватила все волосы разом, чтобы пучок был не маленький и волосы не повыдёргивались, и била по плечам, груди, животу, спине, заду, потом снова по плечам, груди, животу, спине, заду. Потом пригнула её голову, била только по спине, спине, спине, чтобы и боль была, и синяков не было. Потом Ашхен дала Мариам напиться, дала свою расчёску причесаться, повязала её косынку, а вёдра взяла сама, потому что Мариам еле держалась на ногах.

Вам может быть интересно