ГРАНТ МАТЕВОСЯНЛитературный архив
Публицистика
Опубликовано в 1978
Читать PDF

Свет, который мы называем совестью

Его невозможно представить за письменным столом. Я вижу его с сапожной колодкой между коленями, с гвоздями в губах — такой образ у него есть: Бог стал сапожником по имени Михаил и поступил на службу к мастеру Семёну. Грозную голову он повернул от работы к двери, где появился сотрудник какой-нибудь западной газеты — спросить об отношении графа к свободе женщины или, скажем, к русско-японской войне. Появился с восторгом и теперь, потея, раскаивается: в тяжёлом взгляде графа уже видит свою верную оценку — шарлатан. Вижу, как он засовывает пальцы под подпругу — крепко ли оседлал коня работник; как на сенокосе ест крошево с квасом деревянной ложкой, которую сам выстругал своими кривоватыми, натруженными, сильными пальцами; как под их белым русским солнцем сколачивает улей из толстой липовой доски, как вместе с крестьянином из соседней деревни строит ему избу. Их обрывочный, почти молчаливый разговор никому вокруг непонятен, никто не знает о тепле, которое даёт ему эта простая дружба с простым человеком. Собака не облаяла бы его, конь не лягнул бы, фарисеи не пленили бы; Леонардо с кистью в руке покраснел бы и ждал одобрения; пограничные шлагбаумы поднимались бы задолго до его появления — перед ним, великим создателем земель, людей и животных, этим великим путником усталой земли. И образ старика с котомкой тоже создан им — самый любимый нами среди всех его образов, образ его самого, Льва Толстого, самый громадный, создание и исправление которого отняло всё его время, весь талант, всё крестьянское трудолюбие. Этот свой образ, прежде чем словно отправить самого себя в большое путешествие сквозь времена, он проверял, испытывал и снова проверял.
Вот этого старика невозможно представить сидящим за письменным столом.
Его творчество в сто с лишним томов, это исследование и суд над своим временем, кажется не написанным, а сказанным; его мир предстаёт не книгами, а образами, полными света, движения, запахов, пространства, голосов и мыслей. Книги — переплёт, шрифт, плохой перевод, хороший перевод, оригинал, синтаксис, примечания — не могут превратить его мир в книгу. С трепетом моцартовской мелодии жизнь ускользает, льётся, парит, играет, разворачивается и отказывается войти в книгу и замкнуться, хотя прошло больше ста лет и, казалось бы, пора любить эту жизнь уже как письменность и культуру.
Как Бог, со своей высоты он говорит — и становится светло. Точно выбранными словами говорит — и светлая поляна, та большая Ясная Поляна, расширяется. В большой светлой долине вместе с его словами появляются дети, животные, цветы, которым их создатель, враг приблизительности и так называемого переосмысления, назначил быть только цветами, только животными, только детьми. С его словами разгораются страсти, разворачиваются события, а он хозяин всего и всех и хорошо знает все слои этих событий, причины страстей — все переливы бытия, от самовозвеличивающей надменности властителя до ощущений спинного мозга убитого человека, от почти цветочного, растительного созревания подростка, последних ужимок старых княгинь, покорного ожидания умирающей лошади, озорного всплеска крови молодой кобылы до трагической борьбы разумного человека с предначертанным Богом призванием.
У него нет собак без индивидуальности, нет лошадей без характера, нет безликого механического движения коня, собаки, волка, зайца, человека, свиты, армии. Всё — бег, дождь, рассвет такого-то дня, дерево — всё это образы. Он не пользуется словами «толпа», «народ», «масса», что выдало бы его писательское бессилие или презрение и скрытые страхи обеспеченного графа; слова «толпа» для него нет. По имени, по заботе, по судьбе он знает всех, и все они его дети. В любую минуту могут отделиться от фона, выйти вперёд, занять место князя Болконского, отца Сергия или коня Холстомера, отодвинув тех на задний план и вновь указав: фон — не толпа, а болконские. Прежде чем быть вопросом таланта и способности, это вопрос мировоззрения, вопрос человеколюбия — если, конечно, человеколюбие тоже не вопрос таланта и способности.
Именно край его повествования, а не чьего-то другого, изгибается, раскрывается и вбирает бедную жизнь солдата, случайно сражённого случайной пулей во мраке: деревню, родителей, жену, распутничающую с приказчиком. Край изгибается, тянется, вслед за делом Хаджи-Мурата достигает Петербурга, охватывает смотрящего и не видящего царя с затуманенными глазами — удачливого любимца придворных девушек и плохого хозяина страны. И становится ясно: с трудом выросшие кавказские леса будут вырублены, бедные, ухоженные чеченские аулы будут разорены, солдаты будут падать от случайных пуль.
Его люди, вещи, явления, животные не заканчиваются своими физическими границами: они излучают свет, и это их внутреннее свойство. Это излучение, это непрерывное трепетание света над его пространствами, этот ореол вокруг людей и животных не привнесён сверху. Это не свет, рассеянный христианством или мусульманством, не венчание верующего стада перед небесным владыкой, не обман, видение, ложь и проповедь ради чего-то высокого. Это природа бытия, и раскрывает её Толстой.

Вам может быть интересно