I
Подсолнухи смотрят светло, светло. Стоят молча и смотрят все вместе. Делали что-то тайное, что-то запретное, при звуке стариковских шагов выпрямились — смотрят и молчат. Как стайка детей. Если у пчелы есть язык и она умеет сообщать другой о своих делах и понимать её, если журавль собирает стаю и ставит впереди свою повелительную царицу, если кобыла пасётся и, пасясь, сердится на отбегающего жеребёнка, а жеребёнок понимает — значит, у всякого Божьего создания под этим небом есть свой человеческий язык. Как лес идёт вперёд: выставляет перед собой кусты, кусты идут, а он идёт следом. На голый склон Капутлера прицепился можжевеловый куст и зовёт лес из ущелья наверх. Эх, будет звать, будет звать — и засохнет: людей и скота стало много, они загораживают лесу дорогу.
Рассказ вроде получается; наверное, будет хороший рассказ. Во всяком случае, этот последний абзац мне нравится. И стоят друг друга моя усталость, рассказ и дорогая пачка сигарет, которую я опустошил. Значит, можжевельник зовёт лес из ущелья наверх, к себе, чтобы вместе идти вперёд до…
Я пошёл умываться, и щедрой наградой были холодная вода, мыло, жёсткое полотенце, а когда вышел из умывальной — девушка с упругой грудью: в полосатой матросской рубашке, без лифчика, она шла умываться. Прищурив близорукие глаза, узнала меня и чуть улыбнулась — то ли мне, то ли здоровому, доброму рассвету. Близки мы или нет, всё равно в одной из комнат этого коридора она для меня есть, я для неё тоже есть.
Брюки сшиты точно по мне, и ноги у меня сильные. Широкий кожаный пояс требует застегнуть пряжку на последних дырочках, — зато рассказ получается хороший. Потом недельная передышка вернёт мне силы. Грубовато красивый свитер тёплый и свободный. До родов Асмик всё-таки успела его довязать, и движения её пальцев стали ещё немного жёстче. Деньги на такси есть; если сегодня не выдадут стипендию, на сегодня и завтра денег на жизнь хватит.
Элдар Гурамишвили сварил сибирские хинкали, принёс из магазина ещё две бутылки простокваши. Элдар сейчас не пишет, но скоро непременно начнёт работать: это видно по его ревнивой заботе обо мне.
— Что делает твой старик?
— Ходит по саду и думает: собаки дерутся — грядку укропа топчут.
— Об этом он сегодня ночью думал?
— Нет. Всё равно крепостных наплодит; потомство Аветика из рода Томо зря женится.
— Горький старик.
— Свою выгоду знает. Другим — потом, сперва себе.
— Крепостное право сто лет как отменили. К кому же они умудряются идти в крепостные?
— К овдовевшим женщинам, к безотцовщине, ко всем деревенским заботам.
— Гм, — улыбнулся он. — Твоего деда звали Аветик?
— Почти.
— Ешь, ешь.
С маслом и красным перцем хинкали елись легко, не трудно. Хлебом, как Хемингуэй, мы вытерли растопленное масло и съели его; тарелки стали чистыми. Открыли бутылки и в два приёма выпили холодную простоквашу, и эта жирная прохлада была необыкновенно приятна после целой ночи курения.
— Как зовут девушку из сто пятидесятой или сто пятьдесят первой?
— Которую — казашку или близорукую?
— Близорукую.
— Казашка — красавица, — сказал он.
— Чтобы монгольская сибирская чума не опустилась, как верблюд, у ворот его цветущей Киликии, художник-поэт-законодатель-полководец, военачальник Смбат Гундстабль пустил рысью свою конную свиту посольством через Дербент — Астрахань — Казахстан — Джахандамдараси к стопам Великого Мангу-хана: «Моя Киликия — твой надёжный союзник».
— Что это за Киликия?
— Это Великий Мангу не знает, что за Киликия; ты знаешь. Ещё триста-четыреста лет мы там продержались.
— И что? Маска Великого Мангу посмотрела, и ваш Смбат не понял, смотрят на него или нет, да? Тот подал знак посадить его на кол, а ваш поэт не понял, понравился он или нет, да?
— Да, но понравился, и Великий Мангу подал знак зарезать гостю жеребёнка, подарить гостю девушку.
Лифт был занят; застёгиваясь на ходу, мы быстро спустились, быстро осмотрели стол с письмами. Письмо Асмик нашёл он и передал мне: «Наш щеночек, боже, хороший щеночек: натуживается, краснеет, выпускает газы и улыбается». Мы вышли. В киоске купили газеты и стали ждать такси. Был сухой мороз, простокваша внутри нас ещё не согрелась.
— В южной пустыне — высокий постамент, на постаменте — большой помидор. «Слава тебе, помидор: со светлой верой христианина ты кладёшь себя на жертвенник мира».
Мне понравилось: я увидел этот красный, блестящий помидор. — Что это? — спросил я.
— У нас пустякам памятников не ставят. Значит, сделаю высокий постамент для государства Чомали, поеду в Сахару, взметну свой высокий постамент в свирепое солнце — а наверху помидор, красный помидор: пусть светит на всю голодную страну.
Он всегда несерьёзен, и я люблю его несерьёзность. Со своим даром художника и скульптора он мог бы в их Кутаиси каждый день высекать надгробие одному почтенному покойнику и выстроить себе из крепкого камня цитадель в центре Тифлиса — а все его деньги: рубль в кармане, вся одежда: единственные брюки на нём. Его сценарий о неудачливом художнике вот-вот должен был прославиться, пока что принеся шесть тысяч рублей; он искоса взглянул на себя и режиссёра: «Мы, конечно, годные, преуспевающие люди, смеёмся над негодными неудачниками». Глядя ему в лицо, его бесплодная жена ждёт едва заметной гримасы, чтобы уйти, обняв своё несчастье, освободить в этом доме место для той, кто может родить, кто наполнит дом мягким детским плачем, простодушным смехом и мокрыми штанишками — жизнью. Пьёт Элдар или с похмельной мрачностью решает больше не брать в рот спиртного — жена думает об этом. Элдар зарылся в книги о йоге — жена краем глаза следит: не нашёл ли муж в этих книгах чего-нибудь о зачатии и бесплодии? Теперь среди подруг, девушек с работы, среди женщин театральных залов она ищет ту хорошую, с которой мужу будет радостно и легко; сама из своего далёкого бесплодного несчастья будет смотреть светлыми слезами на эту женщину, на мужа, на ребёнка.
— Элдар, — сказал я на празднике рождения моего сына, — может, всё-таки разведёшься?
— Конечно, — усмехнулся он, — мы до сих пор стольких осчастливили, что одного уже можем и огорчить.
Подошла наша очередь садиться в такси, и тут из общежития вылетел высокий Виктор Макаров. Он появился вовремя и поднял руку, прося нас подождать, как раз когда мы открыли дверцу, но мы могли и не понять его просьбы. Его красивый, громадный рост требует торжественной медлительности, а Виктор заставляет это гордое тело бегать и сгибаться — пока что сгибаться.
— Не заставить ли его немного пробежаться?
— Поезжай, пусть немного побегает за нами.
— Это же ваш приятель, неудобно, нет? — усомнился водитель.
— Нам ещё много за ним бегать придётся, поезжай. Он сибиряк.
Одним ударом открытой ладони его дед когда-то убил сельского старосту: одной пощёчиной, сразу; и теперь он сибиряк. Убитый, слава Богу, был старостой, значит, это можно считать революцией и не молчать об этом — сообщать, соразмерно соединяя иронию и серьёзность, не вкладывая большого смысла в дедову пощёчину, но и не позволяя считать деда всего лишь убийцей. Революция революцией, а переселиться надо в европейскую часть страны, точнее — в Москву. Одной пощёчиной этого не сделаешь, только пощёчиной не сделаешь: нужен тяжёлый труд, как шаг закованного в цепи, чтобы за годы свернуть обратно путь, который дед прошёл сразу, одним этапом. На бревенчатую избушку вблизи города деньги уже есть; хватило бы и на кооперативную квартиру в городе, но тогда зачем государство, для кого оно строит и чьими идеологами мы являемся?
Он, должно быть, понимал, что мы остановили машину, чтобы заставить его бежать, но не остановился и не махнул рукой: нельзя убавить деньги на кооператив даже на тонкую полоску рублёвой бумажки. Элдар, просматривая газеты, спросил:
— Бежит?
— Бежит. Начал улыбаться.
Он подошёл, согнул своё громадное тело, улыбаясь, втиснул широкую спину в тесноту машины и всё ещё улыбался, как старушка, успевшая на троллейбус.
— Поздно заметили, честное слово, — сказал я.
— Втроём легче будет платить, — сказал за него Элдар.
— Поехали, шеф, в Дом кино.
Водитель ждал дополнительных сведений.
— Дом кино, шеф, — сказал я, — Дом кино фирмы Ваксберга.
— Ты не знаешь, что такое Дом кино? Ты не знаешь Ваксберга? Джо, он не знает, что такое Дом кино.
— Он вообще ничего не знает, Эл.
— Он москвич и не знает, что такое Дом кино, Джо.
— Он неправильный москвич, Эл. Вместо него москвичом должен был стать Майк.
— Шутят, — объяснил Макаров. — Со стороны Пресни, к началу Воровского.
— Коньяк или виски, Эл?
— Коньяк взял?
— Всегда со мной, Эл. Коньяк или виски?
— Водка, — сказал он поверх газеты.
Понятие «саранча» обозначает не биологический разряд, а образ жизни, состояние. Это имя много веков назад дали грозным скоплениям, представляющим собой стадное единство разных, более или менее родственных видов саранчовых, которые время от времени перемещаются в далёкие страны. Слово «стадное» здесь кажется преувеличением. Но если учесть хотя бы вес одного скопления — вес четверти населения земного шара — и его аппетит: тонна саранчи пожирает десять тонн зелёной массы; двадцать тысяч табачных кустов в Южной Америке она пожрала всего за двадцать секунд; в 1962 году в Марокко за пять дней уничтожила семь тысяч тонн апельсинов — годовое потребление страны величиной с Францию, — то, принимая в расчёт этот бездонный аппетит и этот вес, правильным названием для саранчи будет не рой, а только стадо.
В 1915 году двадцатисемилетний учёный Б. П. Уваров исследовал на Северном Кавказе и дал гениальное объяснение тому, как саранча становится стадной, как образует стада; это подтвердили и последующие исследования в тропиках. Выяснилось, что саранча живёт в двух формах — одиночной и стадной, совершенно непохожих друг на друга внешне, внутренним строением и способом размножения. Одиночная саранча, если среда не обладает, так сказать, стадной текучестью, стадным колдовством кочевья, не склонна сближаться с себе подобной, становиться членом группы, частью группы, группой. Тогда она сохраняет, с небольшими различиями индивидуальных оттенков, все особенности окраски и формы, внутреннего строения и размножения своего рода. Со стадной саранчой всё наоборот: она собирается в плотные группы, постоянно трётся друг о друга усиками, лапками и телами; эти соприкосновения приводят всех в состояние повышенной, так называемой двигательной активности, возбуждают инстинкт кочевья. На ваших глазах одиночная саранча превращается в стадную: родовые, местные и индивидуальные оттенки исчезают, саранча темнеет, становится оранжево-чёрной, спина у затылка выгибается, крылья удлиняются; благодаря тёмной окраске температура повышается на пять-восемь градусов, и стадо готово тронуться. Саранча поднимается в небо против ветра, а достигнув высоты шестисот — тысячи метров, поворачивает голову и отдаётся ветру. Однажды около полудня, рассказывал В. Вильямс, тогдашний энтомолог сельскохозяйственных опытных участков в Амани, в Танганьике, нас предупредили по телефону: приближается «арабская напасть». «Вот теперь и увидим, для чего нужны энтомологи», — сказал Вильямсу перепуганный заведующий. Он ещё не представлял, что, будь в Амани даже всемирная армия энтомологов, всё равно ни один лист не уцелел бы в этом цветущем саду среди великой пустыни. Не прошло и часа, как восток потемнел. Разрастаясь и тяжелея, грозная туча заняла небо. Солнце померкло. Первые саранчовые, словно град, ударились о листья сада, застучали по жестяным крышам. Мутный вихрь кружил над селением, от шороха крыльев люди оглохли. С треском сломались первые ветви. Земля бурлила, но восток всё ещё был чёрен — конца стада ещё не было видно. После этого ещё девять часов чёрная саранча должна была с шорохом течь по всему небу и сыпаться на Амани. На следующий день стадо ушло, оставив вместо цветущей земли мёртвую пустыню…
Опубликован фрагмент. Полную версию можно скачать (PDF).