Мой папа взял топор и шёл строить хлев. Моя мама повязала фартук и шла в поле собирать картошку. Мой дядя закинул вилы на плечо и шёл в горы складывать сено. Во дворе, на солнце, я сидел на пне и, жуя хлеб, читал книгу о подвигах.
Было воскресенье. В школе по армянскому я получал сияющие «отлично», по русскому, математике, географии, по всем предметам получал сияющие «отлично». Книга о подвигах была хорошей книгой. Мой папа был хорошим папой. Моя мама очень меня любила. Мой дядя был красивым и сильным мужчиной. Ласточки с карниза нашего дома улетели вместе с небесными журавлями. На сад и лес с шорохом опускалась осень. Если бы наши свиньи не потерялись, в эту минуту всё на свете было бы необыкновенно прекрасно. С топором под мышкой, в повязанном фартуке, с вилами на плече, прежде чем идти на работу, они смотрели на меня и втайне радовались: их сын растёт, вот положил щёку на ладонь, читает книгу. Мама с повязанным фартуком подумала: сказать или не сказать? Решила не говорить, не мешать сыну; пусть читает, станет учёным. Папа с топором под мышкой подумал: попросить или не попросить? Снова подумал: попросить или не попросить? Решил не просить: пусть сын читает, пусть читает и ест хлеб. Я читал и чувствовал, что они хотят что-то сказать мне о свиньях, но делал вид, что ничего не чувствую, а только читаю книгу о подвигах, потому что хорошо, очень хорошо, когда в книгах другие идут, мокнут, мёрзнут, сражаются, проигрывают, побеждают, и плохо, очень плохо, когда мне самому предстоит идти, устать, найти или не найти наших свиней.
Хлев непременно надо было построить, картошку непременно собрать до снегов, сено непременно сложить; значит, папа, мама, дядя не могли не пойти перед зимой строить хлев, собирать картошку, складывать сено. И папа сказал мне:
— Если я тебя кое о чём попрошу?
Я знал, о чём папа попросит, но спросил:
— О чём попросишь?
И было очень стыдно: знал, а делал вид, будто не знаю, о чём он попросит.
— Наших свиней видели на Ясной поляне, — сказал папа.
— Кто видел? — спросил я.
— Лесник.
— Когда видел? — спросил я.
— Вчера вечером.
Я сумел не спросить: «Почему видел?» Я спросил:
— Где Ясная поляна?
— Ты, кажется, хорошо знаешь, какая это поляна.
— Та, далёкая?
Он не ответил, и я понял, что он немного обижается на меня. Я спросил:
— Хочешь, чтобы я пошёл, нашёл, привёл наших свиней?
— Я ничего не хочу, — сказал он.
— Наших свиней видели на Ясной поляне, а дальше? — сказал я.
Не ответив, он повернулся уходить.
— Ладно, — сказал я, — пойду. Но если их там нет, что делать?
— Не знаю.
Он и вправду обижался, потому что сам не мог пойти искать, а я задавал вопросы ленивого бездельника.
— Извини, — сказал он, — читай свою книгу, извини.
— Ладно, — сказал я, — найду следы, по следам и их найду.
Осеннее солнце ласково грело. В мягком осеннем солнце были красивы молчаливые гнёзда ласточек, яблони в саду, на которых ещё оставалось яблоко-другое, мягкая улыбка мамы, рыжеватый пёс, лежавший у моих ног и дремавший, красный гребень петуха и вишня, вдруг начавшая пищать. Я посмотрел на сад, увидел вишню и желтобрюхую птичку, которая такой поздней осенью нашла на дереве вишенку и пищала от удивления. Я понял: в мягком осеннем солнце всё печально и красиво, и один я некрасив, потому что притворяюсь, будто из-за книги не хотел идти искать наших свиней.
И я сказал:
— Книгу у свиней почитаю.
— Буду благодарен, — сказал папа. — Хочешь, оставь собаку охранять кур, хочешь, возьми с собой. Спасибо, — повторил он, и мне стало немного стыдно.
— Ладно, — сказал я, — возьму собаку.
На меня надели тёплый мягкий шерстяной свитер, который мама вязала мне по вечерам, дали надеть лёгкие ботинки на резиновых подошвах, чтобы в кожаных я нечаянно не поскользнулся на траве, и смотрели на меня с нежностью, потому что свитер мне очень шёл и я был их сыном.
— Сейчас идти? — сказал я.
— Тебе и дяде до Слепого родника по дороге, дойди с дядей до Слепого родника, оттуда свернёшь Кустарниковой тропой к Ясной поляне.
Пёс не хотел идти. Я позвал снова, он медленно поднялся и лениво последовал за нами. Он знал вора-коршуна из леса напротив, вор-коршун из леса напротив знал его. Они были давно знакомы. Вор-коршун из леса напротив не парил, как сокол, открыто и высоко, он подбирался к нашим курам от куста к кусту, от дерева к дереву, почти ползком. Пёс снова остановился. Я увидел вороватый перелёт серого коршуна между кустами, но подумал, что веду собаку на дело такое же важное, как охрана кур, и свистнул. Он нехотя шёл за нами, а потом, когда мы вышли из деревни и он забыл про коршуна, с радостным визгом рванул вперёд и помчался. Он соскучился по лесу, свиньям, бегу, усталости.
Дома были мой письменный стол, тёплый ласковый свет лампы, моя маленькая библиотека, тихая песня радио и на моей тахте толстая шаль из верблюжьей шерсти для дневного сна. В лесу были медведи, слоны, тигры, леопарды, черти, демоны и чудовища: кроме наших свиней и моей честности, все были в лесу, и я шёл медленно, отставая от дяди. Я раскрыл книгу и шёл, глядя в неё, будто не могу оторваться и отстаю из-за чтения.
У Слепого родника, где дорога разделялась, пёс стоял и ждал нас. Родник называли Слепым, потому что из глубины он выносил мелкий песок, и песок закрывал его глаз. Родник снова наполнился мелким песком и илом; за закрытым выходом, под землёй, родник, может быть, задыхался.
Дядя смотрел на родник, уже превращавшийся в болото. Из полевой сумки вынул свою еду, разделил варёную курицу пополам, завернул в лаваш, этот свёрток завернул в газету и сунул мне под мышку. И головой показал тропу к Ясной поляне.
— Хочу воды попить, — сказал я.
— На Ясной поляне из родника попьёшь, — сказал он, — под большим дубом, идите.
С радостным лаем пёс бросился на тропу. На минуту и я обрадовался, побежал. Опавшая листва шуршала оглушающе сильно и сухо. Когда бежал, в ушах был только этот шорох. Листва доходила до колен. Останавливался — была тихая тишина, и в этой тишине и свете, едва слышно шепча, покачивались падающие листья. Чёрный дрозд с криком вылетел у меня из-под ног, и снова была глубокая тишина. Мне казалось, я слышу спокойное дыхание леса.
Я оглянулся. Дядя стоял на коленях у родника, что-то делал. Пройдя чуть глубже в лес, я снова оглянулся. Показалось, дядя уже ушёл, но он не ушёл, всё ещё склонился над родником, и его трудно было заметить, потому что и дорога, и его одежда были цвета земли. Я сел за дерево и, чтобы обмануть себя, будто чем-то занят, раскрыл книгу о подвигах. Но книгу я не читал; склонившись над нею, ждал, когда дядя уйдёт с обратной дороги. Теперь он сидел у родника, курил и, как мне казалось, смотрел в лес на меня. «Например, почему ты так сидишь без дела? — подумал я. — Свиней искать — ваше дело, книгу читать — моё: я вот читаю свою книгу, а вы сидите без дела». И чтобы ещё больше себя обмануть, я заткнул уши пальцами, смотрел только в книгу. Будто читаю, будто только читаю.
Слышался далёкий слабый шорох. Я поднял глаза от книги, открыл уши: шорох был очень сильный и совсем близкий. Но испугаться не успел, потому что в ту же минуту увидел нашего пса. Он с разбегу прижался ко мне, подпрыгнул, снова подпрыгнул, заскулил, звал к Ясной поляне. Чтобы он снова не лаял и не шуршал, я отдал ему половину своего хлеба, и он сел возле меня за деревом, ждал, что ещё дам.
Белое волокнистое куриное мясо я съел, кость отдал ему. Кожу с шеи я съел, кость отдал ему. Есть было немного трудно, потому что я не пошёл искать свиней, но я ел. Невероятно вкусную куриную ножку я съел, кость отдал псу. «Вот и тебе», — сказал.
У родника теперь никого не было. По тропе я спустился к дороге. «Пошли», — сказал псу. Он смотрел на меня и не поднимался, не верил, что мы уже возвращаемся.
— Твоё дело, — сказал я, — хочешь остаться — оставайся.
Я спустился на дорогу, к роднику. В чаше родника теперь не было грязи и ила, его глаз теперь не был слепым. Родник бил обильно и свободно, от полноводья прямо танцевал. Его голубая каменная чаша была полной и прозрачной. В его чистом зеркале я увидел своё сытое, глупое лицо, немного устыдился себя, но очень хотелось пить, и я склонился к воде. Я не успел понять, что недостоин этого родника, как уже пил… О том, что этот родник, это куриное мясо, этот пёс, этот шорох леса, этот папа, эта мама, всё это очень хорошее, а я очень плохой, я не думал: глоток за глотком пил прозрачную воду. Совсем не думал, что этот родник не мой, мне не принадлежит. Напился досыта и был доволен.
Из леса услышал хрюканье, это словно был голос свиньи, я снова немного устыдился, но продолжал идти к дому, к своей тахте, письменному столу, тёплому уголку.
Когда подошёл довольно близко к деревне, увидел, что пёс медленно идёт за мной.
— Не хотел — не шёл бы, — сказал я псу. — Кто тебя заставлял? Никто не заставлял.
Украл коршун курицу или не украл, я не узнал. «Куры — мамино дело, пусть мама и проверит, унёс коршун курицу или не унёс, — подумал я. — Географию я знаю, историю знаю, мою задачу по математике…»
Папа сидел на краю тахты, улыбался и стонал. Значит, спина опять болела. Но почему улыбался, я не мог понять.
— Что это радио поёт? — спросил он.
— Комитас.
— Сам написал или сам поёт?
— Сам написал, он композитор.
Он улыбался, потом сказал:
— Молодец, что так хорошо историю учишь.
— Кто сказал?
— Учителя приходили, мне помогали. Уроки на завтра знаешь?
— Знаю.
— Спасибо, — сказал он. — Ничего, что свиней не нашёл, я сейчас пойду приведу.
— Сейчас темно, — сказал я.
— Волк вчера ночью свиней Мушега в лесу перебил, боюсь, и нашим навредит.
Он каждую секунду хотел подняться с тахты и не поднимался. Не хотел ложиться, но наконец лёг.
— Когда лежу, не болит, — сказал он. — Только Ясную поляну посмотрел или ещё где искал?
— Ясную поляну посмотрел, — сказал я.
— Значит, на Ясную уже не пойду, — сказал он. — Жаль, надеялся, что там будут.
— Не знаю, — сказал я, — тропа была засыпана листьями, не знаю, Ясную поляну я посмотрел или какую-нибудь другую.
— У края поляны был большой дуб?
— Был большой дуб, под дубом родник, — сказал я.
Кривясь от боли, он сразу встал и стал искать шапку. Так устал, что не понимал: шапка в руке.
— Жаль, что на Ясной поляне не было, — сказал он. — Значит, ушли, до Глубокой поляны добрались.
— У тебя спина болит, — сказал я.
Он усмехнулся над своей болью:
— Когда в темноте глаза напрягаешь, боль забывается.
— Я с тобой иду, — сказал я.
Он погладил меня:
— Ты сегодня много ходил, поешь, немного отдохни, поспи.
Когда он погружался во тьму, я громко сказал:
— Я тоже иду.
— Нет, — резко сказал он, — читай свою книгу.
В темноте с лаем и мягким порывом что-то промчалось: пёс, шёл с моим папой искать, в далёкой неизвестности найти и привести наших свиней, мясо которых я должен был есть всю зиму, за чью цену должен был носить тёплое пальто, иметь лыжи, лыжные ботинки, мягкий шарф, шапку с ушами…
Мама накрывала ужин. Радио тихо пело. На письменный стол лампа сеяла ласковый молочный свет. На белой скатерти мягко светился хорошо испечённый белый хлеб. Возле хлеба — румяная жареная картошка. Короткими языками пламени горели дрова в очаге. Чайник тихо позвякивал. И серебряная чайная ложка была очень красивой, и коричневое ореховое варенье, блестевшее в молочном свете; и ночь была густой и тёплой, и печальна была прерывистая песня одинокого сверчка, слышная то у стола, то у очага, то у моей тахты. Всё это было печально и красиво, создано для меня, но я не был достоин это есть, чувствовать, видеть, слышать.
— Я не буду есть, — сказал я, лёг в постель и повернулся к стене. И жалко было мягкости шерсти и пера, жалко белой чистоты постели. Мама подходила, я закрыл глаза. Она укрыла мою спину и прошептала:
— Мой ребёнок сегодня так натрудился.