ГРАНТ МАТЕВОСЯНЛитературный архив
Публицистика
Опубликовано в 1969

Звон с отзвуком целого хора

В армянской словесности Сюник полторы тысячи лет геройствовал, предавал, мудрел, становился внутренним краем, девственным краем, уединённым краем — и всё же оставался одним из многих географических краёв Армении. Потом по Сюнику прошёл Аксель Бакунц, и эта земля населилась множеством удивительно печальных, остроумных и справедливых людей. Опорой долгой жизни дяди Дилана стала одна женщина, бывшая и ушедшая; стала, потому что была единственной, и тот единственный прожитый им день замешан на крови. В долинах памяти охотника Аву живёт жестокая радость жизни — схватка с медведем за вязанку хвороста. Сакан увидел обнажённое бедро горожанки и больше не увидит. Бади из семьи Вандунц однажды гордился сыном, почти возгордился — и вот снова взвалил на спину дрова: сына убили. Как дерево, как трава, как бессловесное животное, из земли вырос Пети, однажды тайно обрадовался, когда мысль о доме и жене зашевелилась в его жилах, — и вот беззвучно пал, как скошенная трава, возвращает земле свой сок и кости. А девушка Хонар словно грешна, потому что учитель прикоснулся к её руке и сказал: «Моя Хонар…» Уходя из деревни, учитель махнул рукой с края ущелья в сторону поля, где стояла Хонар с палкой для прополки, красным маком и пучком сорняков: «Хонар сразу склонилась над полем». Потом прошло двенадцать лет: «Во дворе школы собрались крестьяне. Говорили о земле, жаловались, что она не даёт прежнего урожая. Говорили об эпидемии этого года. Много коров пало, некоторым нечем пахать — нет волов. Потом ко мне подошла женщина в лохмотьях, босая, с потрескавшейся кожей на ногах. За её подол держались трое полураздетых детей. Они смотрели то на меня, то на мать.
Женщина со слезами на глазах просила четыре пуда пшеницы до жатвы.
— Потом что-нибудь придумаем, — сказала она.
Муж умер в прошлом году. От эпидемии пала их единственная корова. А другого работника в доме нет.
Я узнал Хонар. Но не знаю, узнала ли она меня…»
Не узнала. Герои Бакунца «узнают» только однажды. И на лбу всех этих жителей акселевского мира написано: вкусил я немного мёда, и вот должен умереть.
Он был агрономом и журналистом: учил, как ухаживать за посевами вики, и считал, сколько людей и деревень осталось в стране древних хачкаров и часовен после геноцида и гражданских боёв. Его очерки порой были фотографическими обвинениями, порой зовом о помощи, часто — едкими фельетонами; казалось, в них не было художника, пишущего самого себя. «Немного мёда» было не эстетическим принципом, а точным образом действительности того времени. Колючая проволока «трудная жизнь — тоска по доброму — трудная жизнь — разбитая тоска» собрала в себе множество людей, навязывавших своему летописцу и биографу траекторию жизненных подъёмов и падений. Эстетическое «много» этого «немного мёда» пришло как самопроизвольное извержение накопленного жизненного опыта, перейдя из области биографии изображённых людей в область поэтики прозаика. Это была эстетика если не противопоставления, то хотя бы несоответствия среды и личности, среды и «случая»: среда сама собой, сама «не желая», делает отчётливым цвет личности и «случая», превращая их в центр, в единственное, неповторимое. Это красота белой точки на совершенно чёрном фоне, или, его словами: «Из окна одного дома виднелся белый свет лампы, будто среди этих тёмных теней заблудилась маленькая звезда».
«Девушка Хонар» — о любви. Я претендую на то, чтобы охватить весь запас слов, окружающий фразу «чуть поодаль стояла девушка с веткой толщиной с верёвку в руке» — да, именно фразу: зима, охотник с кривой шеей, старик со слабеющей памятью, грязь, помои, дети, книга церковных песнопений; «отец шёл впереди с вязанкой сухого хвороста за спиной», «как другие, цыплёнок тоже подошёл поздороваться, носки трёхов соприкоснулись, цыплёнок обхватил мои колени». Словом — старая деревня, зима старой деревни, серость; «мальчик лет восьми-десяти укладывал хворост на верёвку, растянутую по снегу»; и девушка Хонар, становящаяся благодаря этой серости красотой и любовью, которая «чуть поодаль стояла с веткой толщиной с верёвку в руке». Не пущены в обращение ни слово «любить», ни описательная хвала девушке. Так наши старые мастера-строители делали для монастырей не громадные и многочисленные колокола, а чуткие резонаторы; не покрывали узорами монастыри и постоялые дворы, а придавали единственному украшению звучание целых групп украшений. Бакунц — параллельное этим мастерам начало в нашей прозе.
Преодолев соблазн красивого слова, он достиг красоты точного слова, более того — точности слова, будто бы промахнувшегося. Преодолев соблазн кратчайшим путём добраться до самой сути, главного, центра, ядра, он такими словами рассказал о второстепенном, стороннем, малом, несущественном, об отзвуке. И сегодня эти рассказы для нас — около двух десятков шедевров, потому что бесплодные, иссохшие женщины говорят о войне гораздо больше, чем всеобъемлющее описание самолётов, бомб, тонн, армий. Возвращающийся из других галактик звездоплаватель Паустовского помнит о нашем огромном земном шаре запах укропа на солнце. В произведениях Бакунца «упоминается» именно это важное второстепенное, это второстепенное вечное. Это множество малого, этот размах неподвижности напоминают горельефных львов Санаинского моста: львы распластались в засаде на гранитных перилах моста; они камень, но и готовые к прыжку львы.
Чуткий глаз Чаренца выделил из его деревенского письма, описаний деревни, очерков, корреспонденций, неудач и примерно двадцати безусловных шедевров то непреходящее, за что мы теперь считаем его великим:
…И за слова твои, подобные мрамору,
Древние, благоуханные, как на наших старых
Каменных часовнях без дверей
Неизгладимые старинные письмена…

«Гракан терт», 20.06.1969.

Вам может быть интересно