ГРАНТ МАТЕВОСЯНЛитературный архив
Публицистика
Опубликовано в 1974
Читать PDF

Поэт

Время столь же предметно, как весь мир. Когда ставишь облик начала века рядом с сегодняшним, выясняется: время осязаемо предметно, как это дерево, это поле, эта родина, от которых можно уйти, к которым можно приблизиться.
Саян и его поколение принесли на руках колыбель нашего сегодняшнего дня. Это было трагически прекрасное поколение, державшее винтовку как лопату, само разбившее и разгромившее фашизм, который, возможно, называло «пашизмом». Это поколение в полном одиночестве застёгивало штаны, стыдясь самого себя; садилось за хлеб, стыдясь хлеба как своего подобного, ведь в поле они выросли вместе: он сделал его человеком, тот его — хлебом. И после такого взаимного сотворения съесть своего товарища по полю было предательством. Тем же кузнечным молотом этому поколению предстояло выковывать щит атомного реактора, самому не зная, что оно куёт и зачем. Да, сегодняшнее время принесло поколение, выкованное на старой наковальне нравственности, но человеческий поступок всегда опережает и сердце, и мысль. Резерфорд расщепил атомное ядро, стоял среди высвобождающейся из него громадной энергии и считал бредом даже простое признание этого факта. Так Саян и его поколение раскололи время надвое.
Время раздвоилось не в гамлетовском сердце поэта: оно действительно раскололось, и из этого разлома выходит изящный образ поэзии Саяна. Он стремится, хочет, старается заполнить собой эту пропасть, потому что нельзя быть отцом семейства между дедом и внуком и позволять им так жить в ссоре под одной крышей, потому что… Да что за «потому что», когда говоришь о поэзии? Она прекрасна, она есть. Сам факт её существования, именно такого существования, наполняет человека глубоким уважением к этому признанию — без маски, без новейшего наряда, без адвокатской защиты, без оправдания своего существования наличием каких-либо армий, вышедшему на площадь с открытой беззащитностью: «Я здесь, но моё сердце в шотландских горах».
Это кажется хрупким исповеданием. Во всяком случае, с такой верой поэт подвергает себя опасности быть оспоренным, в лучшем случае — незамеченным. Кажется, нужно было вступить в диалог со временем на языке времени; нужно было под свой невысокий поэтический рост подвести волну социальных, национальных, общественных волнений и оказаться… на вершине Масиса. Но потом волна проходит, и открывается пропасть, поглотившая столько однодневных великанов.
Чтобы не стать таким, нужно не пускаться наперегонки с другим — будь то большая поэтическая личность или «голос многих». Нужно не быть обывателем и не становиться рупором обывательщины. Хотя она всеядна, пожирает ненависть так же, как любовь, пантеизм так же, как урбанизм, и «философию бедности», и «философию роскоши», и даже написанных против неё «Мещан», хотя она пожрёт и твои личные поэтические муки, никак не связанные с её запросами, — всё же удовлетворять её спрос и навязать ей своё поэтическое Я — совершенно разные вещи. Во втором случае можно надеяться на очеловечивание обывателя.
Амо Саян заставил принять себя. Казалось, не должен был суметь: тот комплекс символов, который он принёс и который вообще служит промежуточным языком между полярной картой души поэта и им самим, был стар и уже сам нуждался в расшифровке. Но Саян заставил принять себя.
Потому что существенно не столько и не то, насколько нов или стар этот комплекс символов, а только насколько он собственный; насколько свои те слова-образы, которые, как верблюды-самцы, тянут стихотворения, превращают стихи в поэзию. Вол, радуга, юноша, тоска, тревога, переселение, утёс, забота, конечно, стары. Но они стары просто так, в грамматическом и даже разговорном языке; стары даже в хорошем стихотворении посредственного поэта, потому что внесены туда без изменений. Колокол без колокольни, конечно, плохо звенит. Эти старые слова должны получить новый смысл, вложенный поэтом, снова стать образами, стать его гонцами с его поручением. И тогда —
…Песня и впрямь песня,
Что тут старое, что новое?
Стихи, даже хорошие стихи, пишут многие, но в поэзию входят немногие: те, кто приходит со своим комплексом символов, образов, слов, ударений, со своим алфавитом. Из этих немногих великими становятся и называются те редкие поэты, чей комплекс, чей алфавит с возможной точностью и полнотой воссоздаёт именно полярную карту собственной души. Иначе сколько людей с богатой душой, внутренне поэтов, так поэтами и не становятся: не умеют приблизиться к самим себе. Чёрный баран выносит их то в царство Туманяна, то Лорки, то Чаренца или Нарекаци. Это прекрасные царства, но в данном случае они называются тёмным миром: поэзия — путешествие к себе, самооткрытие поэта и через него открытие нового мира. А в упомянутых случаях произошло не открытие, а крушение, вызванное отсутствием собственных средств путешествия и заимствованием чужих. Это равносильно тому, чтобы ради выхода в светлый мир вскочить на чёрного барана. Пока сравнение подсказывает, скажу: Саян всякий раз, постоянно, так постоянно, что кажется — раз и навсегда, вскакивал на спину белого барана и всякий раз, всегда выходил в своё светлое царство. Со времён «Песен и ран» наша поэзия редко знала такое фонтанирование, как в «Утёсах». И как в «Перед закатом», и в «Сезаме».
Единый образ его поэзии и его самого как творца в некотором смысле очень похож на образ труженика, который всё своё дело делает сам, от начала до конца, — на его великолепного «Деда»:
Мой дед пахал,
Мой дед сеял,
А в пору жатвы
В руке, державшей серп,
Болела кисть…
Если бы не было этого прекрасного сказа — по тысяче причин его не могло не быть, — я для ясности сопоставил бы поэта с деревом: деревом среди голых скал, опирающимся лишь на силу своих корней, собственными силами вызывающим мёртвую безжизненность к трепетной жизни. Но оказывается, деревом, кустом, травой, колосом, словом растением, становятся не только так, загадочным трудом и мукой. Есть ещё омела: внедряется в уже живое тело дерева и питается готовым соком. В растительном мире это встречается нечасто, в поэтическом — часто. Ботаники называют их паразитами, литературоведы, к сожалению, только эпигонами, всего лишь эпигонами. То есть поэтами, хотя и эпигонами, тогда как первое и единственное условие называться поэтом — сколько безжизненного ты вызвал к жизни, какие новые плантации отвоевал для поэзии у джунглей действительности, насколько умножил «национальное богатство» поэзии. Конкретнее: увеличил ли количество золота на земле?
Амо Саян вошёл в собрание и ведёт свою щедрую торговлю словом только собственным звонким золотом с клеймом «САЯН». Сам был его добытчиком, очистителем, плавильщиком и чеканщиком.
Саян — великий поэт, хотя по странной логике трудно назвать этим словом того, кто «не говорит о больших вещах», а считает своим призванием «разгадать тайну колоса». Кажется, это никак не связано с патриотизмом, но это столь же высокий патриотизм, как детская литература Туманяна. Кажется, он не ко времени, но не ко времени точно так же, как Мецаренц:
Была в мире кровь. Были геноцид и битвы.
Горами встали громадные силы, грозно друг против друга.
В далёкой от мира деревне, срезав тростниковую свирель,
Пел о солнце и весне этот больной, гениальный юноша.
То есть он самый чуткий отклик своего времени.
Саян — поэт скорее завтрашнего дня, чем сегодняшнего.

Вам может быть интересно