Ещё одной весной аист Араратской долины прилетел из далёкого Египта, покружил над долиной, но тополя не было; он опустился на столб высоковольтной линии. Теперь на станции Аракс аистово гнездо на этом столбе. В тот же миг под тем же небом плывёт спутник, ревёт осёл. Сегодняшняя лопата, покрытая пылью ядохимикатов, вонзается в тысячелетнюю глину и встречает под землёй чашу для вина Менуа…
Я намеренно привожу столько примеров, чтобы их напором заставить себя разделить озабоченность Вардгеса Петросяна созданием усреднённого национального образа, и словно начинаю беспокоиться. Действительно, что сделать, чтобы очерченный мной образ вместил гордость этого народа своей древностью, боль великого геноцида, новый социалистический светлый взгляд на мир, отношение к росту мирового населения, искусственной икре, краже технического спирта с завода поливинилацетата, тысячам вещей? Образ человека формируют события. Когда-то — события на таком-то ограниченном пространстве. Теперь информация достигла бешеной скорости, мир вокруг человека сжался до горсти, человек формируется в хаосе мировых событий. И кажется, Вардгес Петросян прав, когда пишет: «Как мне сложить физика Алиханяна, горняка Ашота Мелконяна, нашего деревенского деда Атанеса, музыканта Арно Бабаджаняна, лётчика Эдика Бахшиняна, писателя Перча Зейтунцяна, писателя Гранта Матевосяна? Как сложить, на что разделить, чтобы в частном получить сегодняшний усреднённый национальный образ армянина?» Вопрос выдуман или существует? Дело в том, что Алиханян, Бахшинян, Зейтунцян, дед Атанес и другие не настолько противоположны, как думает Петросян; нет нужды складывать и делить их ради среднего образа. В Алиханяне уже есть дед Атанес, Перч Зейтунцян, Арно Бабаджанян. Раскрытие образа деда Атанеса раскрывает и всех остальных. Если же не так — под одним небом летит спутник, ревёт осёл — и их обязательно нужно сложить и разделить, они уже сложены и разделены на опытной станции под названием «писатель». Его литературная продукция и есть ответ в том частном, которого так желает Вардгес Петросян. В действительности уже существует закон обобщения. Тем более он существует в писательской действительности: автор песни «Крунк» не измерял тоску множества изгнанников, чтобы вывести для них частное «Крунк». Он измерил собственную тоску, которая и есть тоска всех изгнанников мира.
Литература — выражение писательского «я». Если ты человек, писатель, армянский писатель второй половины XX века, если действительно писатель или в написанном есть хоть капля искренности, не может быть, чтобы рождённые тобой люди были шведами XVII века. Если же не писатель, складывай и дели всех физиков, пастухов, шахтёров, получи в частном физика-пастуха, точно отражающего вторую половину XX века в армянской действительности. Но это будет не человек, а сложение, деление и ответ в частном.
Вот и нелитературный ответ на нелитературный вопрос. Зачем его выдумали? В противовес литературе, пахнущей стариной. Жизнь, особенно за последние пятьдесят лет, совершила огромный шаг: неграмотная Армения стала Арменией поэтов и инженеров, отсталая крестьянская страна — страной городов. Новые юноши не едят шашлык, пьют коктейль, не рассказывают сказки, танцуют шейк; новые пастухи носят на плече не козью шубу, а транзистор. Значит, должен был измениться и национальный характер. А сочинения такого-то пахнут деревней времён Прошяна, критика хвалит этот старый запах, а не новый — юношей, не едящих шашлыка. Борясь с папахой и шашлыком, Петросян борется за новые папахи и шашлыки: транзистор, коктейль. Против старой экзотики — за новую. Против старых философских поз — поза нефилософствования. Против стариков, дающих советы, — дети-старики, их не дающие. Не «протягивай ноги по одеялу», а экзистенциализм. Не «бьёт то по подкове, то по гвоздю», а эклектизм. На похоронах не традиционный дождь, а нетрадиционный недождь. Не кочари, а твист. Не вино, а кофе.
Так, назло недостаткам старомодной литературы, создаются новая неполноценная литература и её теория. Они питаются от того самого «отца в папахе», которого будто так не любят, не вполне наивно считают себя совершенно новым качеством, заявляют право войти в центр литературы и просят похвалы за то, что не десант из зарубежных книг и фильмов, а стоят на пьедестале армянской действительности. Ссылаясь на армянские доводы городского быта, и Аршакян, и Петросян забывают важное: произведение настоящего писателя — осуществление его мировоззрения, философии. Он не перечисляет события, а по-своему объясняет мир или пытается объяснить. Женщины Ремарка опираются на единую основу глубокого знания автором фрейдизма и фрейдистского взгляда на мир. Неполноценен он или нет, это цельный мир. События и случаи — разные ветви одной логической ткани; главные лица придают событиям смысл; получается, прекрасная или нет, цельная жизнь с определённой точки зрения. То, что у Ремарка жизненно и убедительно, у нас становится нелепым, неубедительным, нелогичным, оторванным от жизни. Христианские начало и ход требуют христианского конца, готические фундамент и стены предполагают готический купол; замысел и повествование Петросяна или Аршакяна требуют до конца их собственной логики рассказа и выбора материала. Это первое необходимое условие художественной убедительности. Нарушение вызывает не вполне точное, но в целом верное обвинение: «Ложь, фальшь, с жизнью не связано».
Петросян пишет: «Это может показаться даже бесчеловечным, но я не должен проклинать цивилизацию за утрату каждого осколка народного колорита. В конце концов жизнь и время сделают своё: даже виноградники могут выкорчевать ради радиофизического института или аэродрома, сотрутся, износятся многие национальные традиции. В этой сложной переходной ситуации хочу увидеть, куда смотрит мой современник-писатель, какую перспективу в конечном счёте предпочитает своему народу».
События «Илиады» и «Одиссеи» относятся ко времени за полтысячелетия до рождения эпоса. Давид и Мелик в нашем эпосе бросают друг в друга палицы не раньше изобретения пороха и ружья, хотя основа эпической ткани относится к временам за полтысячелетия до пороха. Хаджи-Мурат стал «Хаджи-Муратом» через пятьдесят лет после восстания Шамиля, «Война и мир» написана через пятьдесят лет после войны. «Тихий Дон» о недавнем вчера, но вчера и сегодня разделяет такая необратимая пропасть, что казачество отдано тысячелетней глубине истории. Умножить примеры на тысячу, чтобы сказать: гораздо сильнее чувства вызывает вчерашний день? Долина вчерашних воспоминаний населена желанными или ненавистными событиями и лицами, золотым осадком памяти, который и может стать литературой. Во всяком случае, именно теперь я жду настоящих произведений о времени до геноцида, об Ованесе Туманяне, геноциде, революции, колхозном строительстве, Второй мировой. События происходят, проясняются и лишь потом рассказываются — с сожалением, гневом, ненавистью, гордостью, с отношением. Разве не ясно: это уже не взгляд современника или деревенского писателя, а философская осмысленность взгляда назад?
Что делают Петросян и Аршакян? У нас огромная традиция деревенской прозы, поэтому большинство современных писателей пишет о деревне. Традиции городской нет, ею занимаются немногие. Деревенские писатели — подражатели, городские — искатели, увенчанные лаврами. Но что труднее, спрашивает Петросян: писать о деревне или о городе? О городе. Потому что городские ищут, а деревенские подражают Прошяну и Бакунцу.
Что труднее? Обе вещи трудны, писать вообще мучительно. Но возьмём вопрос в его первоначальной наготе: армянская деревенская проза есть, городской нет. У нынешнего деревенского писателя есть «опора» армянской литературы, у городского из-за отсутствия городской прозы её нет. Чья работа легче? Нисходящая стрелка схемы бросает в пропасть: деревенская легче, ведь «вооружена опытом предшествующей». Однако опыт Туманяна принадлежит только Туманяну. Если дядю Хечана я создам не своими средствами, а, поскольку он жизненный вариант туманяновского дяди Хечана, средствами Туманяна, напишу новый рассказ или перепишу «Дядю Хечана»? Перепишу. Если завтра начну роман о Хачатуре Абовяне, чем помогут извлечь из меня моего Абовяна сам Абовян со своим романом, Чаренц с «К горе Масис», Бакунц с «Хачатуром Абовяном»? Общим благотворным воздействием, которое деревенская проза может оказать и на городских писателей. Почему? «Война и мир» — война 1812 года плюс Толстой, точнее, война 1812 года Льва Толстого. Если кто-то снова напишет о ней, Толстой ничем не поможет, как Мартирос Сарьян ничем не поможет заново рисующим Армению. Но кому нужны эти общеизвестные истины? Петросян и Аршакян совершенно пренебрегли писательским стилем, сделали писателя документалистом, отражателем, репортёром, музыкантом-исполнителем, актёром, прорабом, реставратором, но никогда — организатором событий, композитором, архитектором, художником. Отсюда следующий неверный шаг: у деревенских есть помощники, у городских нет. Правда же: первый армянский писец Месроп Маштоц был один и безоружен перед неизвестностью; спустя полторы тысячи лет Абовян вновь был один перед ней. После них, при огромной армянской культуре, каждый писатель садится к столу, перед белым листом, совершенно один. Трудна работа каждого. Бакунц никому не помогает, а если помогает деревенскому, может помочь и городскому: ни деревня с городом не противоположные социальные полюса, ни крестьянин с горожанином не противоположные человеческие качества, ни эпохи не опустошаются от старого и наполняются новым так быстро, чтобы следующее поколение не понимало предыдущее. Литература всё ещё остаётся на высоте своего старого призвания — писать о человеке. Каждый писатель встаёт на пустой плоскости и становится её высотой. Незачем изображать себя лишённым пьедестала или объявлять жертвой и пьедесталом будущей настоящей городской прозы, как делает Петросян.
В будущей литературе Петросян снисходительно отвёл место и деревенской: литература «в папахе» проживёт как придаток действительности «в папахе» и исчезнет с её исчезновением. «Но печально, что писателям, усвоившим принципы традиционной деревенской прозы… время вынесет приговор забвения», — добавляет Г. Аршакян. Это социологизм «сельское хозяйство — деревенская проза» или нет? В США сельским хозяйством заняты четыре процента населения; деревенской прозой, может, тоже четыре процента писателей? Может, лишь четыре процента литературной продукции — деревенская проза? Точных данных нет: до наших умников никому не приходило делить литературу на два разных крыла с разными основаниями и сообщать, совпадают ли основания с крыльями. Но по тысяче причин едва ли так.
В новой войне призовут пятьсот миллионов человек; полумиллиардную земную армию приведут в движение вычислительные машины, маршалы станут их исполнителями. А там, далеко, до наших летосчислений, юный полководец великого мира Вавилона собрал полки на ослах, повёл в великий мир Ассирии, дал большое сражение, захватил пятьдесят солдат, стадо ослов, пятьдесят коров, семь мехов виноградного вина и записал победу на камне. На всех военных картах предельно точно нарисованы моя деревня, наш дом, моя яблоня, Сухое ущелье; в военных книгах отмечена частичная пригодность отца, моя пригодность, резервная пригодность двенадцатилетнего брата, количество наших лопат, длина и толщина собачьей цепи. Цивилизация извлекла всё это из мрака неизвестности и бросила в пасть вычислительным машинам. Возникает страстный гнев, желание забиться летучей мышью в неосвещённую щель цивилизации, запереть дверь. Я не хочу быть частью этой цивилизации! — кричит Чарльз Чаплин.
Не желая быть её частью, Чаплин всё же двигает цивилизацию вперёд. Жизнь идёт своим путём, а в литературе остаётся склонность к поклонению природе.
Это поклонение выходит в одежде деревенской прозы: нельзя вернуть мифического царя немифического Вавилона, нельзя закрыть глаза на открытие атома. А от природы, деревни ещё что-то осталось. Ещё жалеют пчелу, поздно открывают леток в долгий летний день, чтобы она не слишком трудилась; ещё есть земледельцы, делающие лунку для рассады одними пальцами. На них и опирается поклонение природе.
Деревенская проза у нас и повсюду когда-то описывала сельский мрак и нищету со скрытым или открытым требованием социальных перемен. В странах ведущих литератур вопрос по-разному сняли с повестки: преобразованиями, верной или ошибочной недооценкой их, верным или ошибочным осознанием неразрешимости социального вопроса, вниманием к более важным или кажущимся важными вопросам. По-разному, но деревенская проза повсюду получила новое содержание — поклонение природе. Старые хорошие произведения в нашем обновлённом взгляде лишаются заданного автором содержания и приобретают желанное нам. «Ануш» Туманяна уже не «энциклопедия армянской жизни XIX века», а наше поклонение природе во второй половине XX-го. Конечно, оно не выход из трагической судьбы человечества, а поиск выхода. Если поиск неверно направлен, пусть: от ошибок искусства не начинаются войны, ведь искусство всегда укоренено в человеколюбии. Если поиск не завершится великим выходом, пусть не завершится: он уже искусство. Григор Нарекаци искал Бога — нашёл ли? Его поиски Бога для нас сегодня «Книга скорбных песнопений». Так и сейчас: никто у нас всерьёз не проклинал цивилизацию, но если проклянёт, это будет проклятие ей во благо, оно её обогатит.
Не нужно, не нужно грозить деревенской прозе от имени цивилизации. Она порождение цивилизации, сама цивилизация. Можно смело сказать: деревенская проза — городская проза, она не может проклинать себя.
Сказано: литература — тоска. Тоска по пещерам каменного века, по будущему, свободе, природе — по всему, всему. По существовавшему и несуществовавшему, грядущему и невозможному, по хорошему. Если хорошее есть, по лучшему. Литература в оппозиции к жизни, даже хорошей, с позиций собственного хорошего. Иначе утратит вечно революционный характер, связь с жизнью, умрёт. Теперь, когда разум освободился от оков, идёт в безусловный триумфальный поход, когда мир будто достиг далей, о которых мечтала литература, восхваляет ли она жизнь? Нисколько. Ищет монументального человека. Почему?
Сто миллионов хунвейбинов с собственной головой над нею машут цитатником Мао, где написано: «Этот мост соединяет этот берег реки с тем». Храм Эфеса сожгут ещё многие; замысел геноцида гениальный человеческий череп породил лишь недавно; неработающий, пожирающий бюрократический аппарат пухнет каждый час. Литература ищет Божьего человека, незапятнанное состояние человека. Человек рождается естественным, пишет Мартирос Сарьян, потом цивилизация слой за слоем оседает в нём, и он искажается.
Литература ищет неискажённого человека, неискажённые отношения. С одной стороны, преувеличивает искажение до абстракции, с другой показывает отношения чистыми, естественными, даже первобытными. Это общее явление искусства: с одной стороны абстракционизм, с другой примитивизм, возвращения к первобытной живописи; современные симфонии — и торжество народных песен чернокожих; урбанизм — и деревенская проза, обращение к формам, часто содержанию сказки и мифа. «Герника» Пикассо не отрицает «Рыбака» примитивиста Пиросмани: первая — отвращение живописи к фашистской действительности, второй — столь же антифашистская мечта. Что сделал Кафка? Вины нет, виновного нет, обвинения нет, обвинителя нет, только защитник, но человека обвиняют, казнят: «Процесс». Это портрет XX века. У века должен быть и другой портрет: чудовищное преступление, чудовищный преступник и глубокое равнодушие к ним. Литература нашего времени даст и антипортрет по такому сюжету: вина есть, виновный есть, обвинение есть; военно-полевая тройка за три минуты раскрывает вину, находит виновного, предъявляет обвинение, а через три минуты обвиняемый — горсть пепла.
Антипортрет валюты, биржи, банкротства, самоубийств из-за банкротства — рассказ о том, как пшеницу, скошенную своими руками, везли менять груз на груз соли, добытой чужими руками. Противоположность Освенциму, Дер-Зору, японскому многоэтажному кладбищу из алюминия и стекла — описание «одна деревня, один год, один покойник». Во всяком случае, из одного корня недовольства выросли «Превращение» Кафки — его отвращение к условиям, мельчащим человека, и мельчающему человеку — и «Старик и море» Хемингуэя, его восхищение человеком, который в страдании растёт до божественности. Против человека-клопа — человек-монумент. Из того же корня питаются «Процесс» Кафки и «Дед» Амо Сагяна.
Здесь тесно, здесь тяжело дышать, говорит одна часть литературы. Другая говорит, где человеку не тяжело дышать: открытие испанской земли в творчестве Хемингуэя.
Армянская литература должна была найти землю с названием «Испания», чтобы зваться не деревенской, а городской?
Говорят, поверни стадо — хромые овцы окажутся впереди. Наша литература идёт в ногу с мировой не так: филология вот-вот установит, что айрены, средневековые песни любви и природы, — песни ремесленников Ани. Уже произведения Варужана и Туманяна проникнуты осознанным поклонением природе, глубокой тоской по простоте человека и отношений. Эту тоску воспела проза Бакунца и Амастеха.
Нет деревенской или городской прозы. Есть лишь человеческий взгляд на природу и мир.
«Гракан терт», 13 сентября 1968 года.