ГРАНТ МАТЕВОСЯНЛитературный архив

Андрей Тарковский

Я так любил Андрея и так люблю, что любил и люблю всё, связанное с ним: его семью, особенно отца, стихи отца, его облик. Несколько раз видел отца в Союзе писателей и, хоть мы не были знакомы, чуть не подходил сказать: я знал твоего Андрея, я поклонник его таланта — и твоего тоже. Знал, что он немного связан и с Арменией. В Армении мы не встречались. И в Москве я не подошёл. Подошёл бы — что сказал?
Первый фильм Андрея, который я увидел, — «Иваново детство»: нам показали его на Высших сценарных курсах в Москве. В том потоке лучших зарубежных фильмов, в той перенасыщенности нам было немного трудно привыкать к советским. Показывали сокровища мирового кино, показывали Антониони, а мы были жадны до этого, мы были юношами, детьми, мальчишками, молодыми творцами, впитывавшими всё хорошее — и накопленное за годы, и то, что создавалось ещё. Просто прекрасное было наше время; в сценарных и режиссёрских курсах была добрая спасительная сила. Нам давали всё, открывали двери мира, чтобы получить из нас художников, поколение, которое спасёт культуру, выковать, как говорили, кадры. И вот на фоне мировой культуры, классического кинонаследия Феллини, Антониони, Бергмана, Куросавы и других показывают «Иваново детство». Во мне была оппозиция советской культуре соцреализма, и она распространилась на этот фильм. Я плохо его воспринял. Немного враждебно был настроен к такому искусству, к теме войны, жестокости. Да и почерк будто был не тот, не прекрасный почерк Антониони, западной культуры. Во славу Андрея должен сказать: позже я исправил своё отношение к этой работе. Через годы случилось ещё раз посмотреть фильм по телевизору, и я увидел: это спасённый фильм, прекрасный, великолепный фильм. Я увидел его с другой стороны: во всей этой военной суматохе жертвой всё-таки становится беззащитный сирота, ребёнок, оставленный совершенно один под всей тяжестью жестокого удара судьбы, и он должен ответить. Это напоминает стихотворение нашего Ваана Терьяна «Мы все, все — дети-сироты». Но в фильме Андрея сирота именно буквально и сирота, и дитя, ребёнок. Он ребёнок и прекрасно отвечает на удары судьбы, прекрасно несёт свой крест: становится жертвой, и это неизбежно, потому что не превращается в пресмыкающееся. Вот так я воспринял фильм позже. Но, возвращаясь назад, скажу: уже на сценарных курсах, вопреки неблагоприятному впечатлению от фильма, я всё же унаследовал, перенял, воспринял, вобрал в себя отношение моих однокурсников к Андрею, а оно было чрезвычайно положительным. Я уже смотрел на него прямо как на будущего спасителя советского кино, человека, который позволит кино этой огромной страны не опускать глаз, спасителя нашего поколения. Так часто бывает. Редко мы даём верную оценку с первозданным отношением, воспринимаем великих без предубеждений. Почти всегда наше отношение заранее подготавливают; моё отношение к Андрею подготовили однокурсники. Мы думали: вот рядом с нами, немного впереди нас, есть человек, который должен стать нам учителем и другом.
Это перенятое отношение во мне было, а летнюю практику на курсах я должен был проходить на «Мосфильме», где снимали «Андрея Рублёва». Очень хотел и просил своего руководителя Ежова, чтобы, если возможно, меня прикрепили к работе Андрея Тарковского над «Андреем Рублёвым». К несчастью для меня, фильм уже монтировали, а сидеть у монтажного стола мне было трудно. Я хотел быть рядом с Андреем в процессе, на начальной стадии работы, при создании сценария, даже его режиссёрского варианта. Хотел извлечь пользу, а тут работа уже была закончена, уже закрывалась. Вместе с тем я как-то не считал себя человеком кино, считал себя чем-то вроде партизана и, воспользовавшись случаем, сбежал. Итак, фильм уже монтировался, а я, не увидев Андрея в лицо, сбежал.
Знал, что он слышал обо мне и даже через кого-то что-то поручил. Я был уже в Ереване, когда «Андрей Рублёв» вышел на экран — с опозданием на четыре-пять лет. До выхода много говорили о фильме, и я знал, что буду смотреть. Надо сказать: «Андрей Рублёв» — один из величайших фильмов, которые я видел в жизни. Столько лет прошло, но впечатление совсем не потускнело. Недавно посмотрел — и снова было прекрасно. Я просто пленник этого фильма. Никаких оговорок не принимаю; убрать в нём нечего. Это великолепная эпическая картина средневековой России, чья философия и направленность тоже служат ориентиром.
Его пригласили в Ереван в связи с показом «Андрея Рублёва», и он привёз «Солярис». Пригласил посмотреть новый фильм, но я лишь накануне посмотрел «Андрея Рублёва» и сказал ему: сознательно не приду смотреть твой новый фильм, потому что боюсь хоть немного затуманить впечатление от «Рублёва», образ тебя, сложившийся во мне. Сказал, что оставляю внутри себя промежуток времени для «Андрея Рублёва». И так и не пошёл на «Солярис». Потом увидел случайные отрывки. Они убедили меня: Андрей остаётся Андреем.
Во время его пребывания в Ереване мы, можно сказать, немного подружились. Одна встреча состоялась у нас дома. Долго говорили, и, хотя я считал себя писателем не без притязаний, здесь всё же был его обычным зрителем и поклонником. Так я всегда становлюсь перед крупными талантами обычным зрителем и читателем, отношусь с глубоким почтением. Встреча у нас дома запомнилась мне как проявление взаимопонимания и взаимной любви. В тот день мы словно стали друзьями, настолько, что, когда я потом приехал в Москву на съезд писателей, мне сказали: он хочет встретиться. С друзьями я пошёл к ним домой. Принял как родного. К сожалению, я был немного болен, и встреча вышла немного не той. Его жена тоже приняла нас по-сестрински, за что я очень благодарен…
Самое сильное впечатление у меня от «Зеркала». Когда фильм показывали, я сказал себе: вот, время, отведённое «Андрею Рублёву», уже прошло. Пойду посмотрю, что сделал мой брат. И с близкими пошёл смотреть. Впечатление было прекрасным. Лучше всего своё впечатление сформулировала студентка медицинского института: спустя немало времени после просмотра она сказала, что в фильме ничего не поняла, но ни один образ не ушёл из памяти, вся цепь образов осталась внутри неё. Я тоже ничего не забыл, все образы остались во мне. «Зеркало» — очень крупное художественное явление. Не знаю, было ли в нём что-то, беспокоившее чиновников, но у него по этому поводу была тревога. Надо сказать ещё: «Зеркало» производило огромное впечатление именно поисками точек соприкосновения с метафизической тайной. Необычайно красивая структура, и всего этого Андрей достиг обычными средствами. Была ли в работе оппозиция прошлому и нашей сегодняшней действительности? По-моему, не было; по-моему, оппозиция возникает лишь там, где есть художественное несовершенство. Здесь я его не увидел. А художественные совершенства, считаю, при любых режимах, даже фашистских, должны легко проходить свой путь, потому что у настоящего искусства, по-моему, не должно быть врагов. Не знаю, не понимаю: что это за рука палача поднималась, что за глаз палача смотрел, видя в работе нечто, за что Андрея притесняли, оскорбляли, не давали свободно творить, не давали вспыхнуть и двадцать лет своей жизни полностью отдать нам? В наших телефонных разговорах перед отъездом за границу он словно не хотел говорить, что поедет туда снимать. Уехал — и для меня как будто умер, исчез; мы, зрители этой страны, просто лишились его. Словно мой брат ушёл от меня, пропал. Словно это была его первая смерть. Конечно, мир не так уж тесен. И там он творил для этой страны. Честь и хвала зарубежью, которое даёт нашим вытесненным, гонимым инакомыслящим возможность продолжать. Там дают возможность творить, и они действительно сделали что-то для этой страны, для будущей культуры России. То, что должно было делаться для этой страны, делалось там. То, что здесь оставляло ощущение пустыни, было сделано там.
И всё же считаю: обиды обидами, Романовы и Ермаши тоже сами по себе, но в его пребывании и творчестве в Италии было какое-то умирание, какой-то конец. Он, конечно, лучше знал, лучше чувствовал. И всё-таки за короткую жизнь сумел сделать огромное дело. Его теоретические работы знаю мало; сказать, будто ищу их, было бы неправдой. Я немного странный человек в том смысле, что, встретившись с новым именем, с несколькими работами, несколькими словами, убедившись внутри себя, что этот человек действительно есть, представляет собой целостное существование, уже спокоен. Знаю: там что-то будет сделано, оттуда не выйдет брак. Знаю одно интервью Андрея, читал запись встречи со студентами Московского университета. Прекрасно. Словно я сам говорил со студентами, были даны мои ответы. Прекрасно и то, что он был тем, кем не был я, — кинематографистом; но будь я кинематографистом, хотел бы делать то, что делал он. Новый человек, человек моего мышления. Делал именно то, что делал я. Различия, разумеется, должны были быть. Например, я не отдавался бы так символике. Оказывается, он был настолько большим человеком, что мог доказать из такой дали и сказать: вот это верно. Это интервью, стенограмма встречи, устное высказывание о таком-то кинематографисте, таком-то человеке были просто точными. Помню его беспокойство, внутреннюю нервность. В нём была тревога, червь, постоянно точивший червь. Он знал: искусство ещё не действительность, действительность, перенесённая на киноплёнку или бумагу, ещё не искусство; нужно перейти на другую сторону действительности, принести что-то оттуда, из другого мира, с седьмого неба, что-то создать. Он был одним из наших разведчиков. Разведчиком для всех нас. Одним из первых, прокладывавших путь в джунглях неизвестности. Несмотря на наши трудности, трудности нашей жизни, он сумел состояться. Он состоялся. Просто снял с нашего поколения стыд перед будущими поколениями. В его лице наше поколение не оказалось бесплодным, и завоевание его поколения было завоеванием нашего.
Прекрасно было то, что у него не было национальных комплексов. Для меня это своего рода мерило величия. В наших сегодняшних тяжёлых условиях, когда, скажем, положение Армении стало очень трудным и лучшие просто прячут головы, отстраняются, он был тем крупным художником, для которого не существовало границ и которому было бы вовсе не трудно сказать слово в нашу защиту. Действительно, символ его искусства, его чистый дух стирали национальные границы. И как человек, как частица своих произведений, он выходил за национальные границы, становился мировым достижением. Сам становился человеком мира — мира, который национализировался, стал националистическим, а площадь интернационализма остаётся пустой из-за отсутствия больших людей. Особенно у нас есть эта пустота, отсутствие интернационализма.
Он был точен, знал действительность. Вообще в больших людях будто живёт бог: словно они сами создали мир, и куда бы ни пришли, он им знаком, они знают истоки, истоки создания, творения, и всюду мир кажется знакомым и родным. Вот так и он словно знал тайны сотворения армянского мира и приходил сюда как сын, как создатель, как участник постройки этого дома. Не случайно в его творчестве немало армянской символики. Он придавал значение христианству как части нашей духовной жизни и как чему-то, что создало эту жизнь; оно здесь было не случайностью, а символом, который он хотел увидеть. Думаю, ему было больно, что здесь не создаются лучшие произведения, — настолько, насколько должно быть больно любому достойному, честному человеку. Человек широкой души, он видел в каждом возможность и поощрял даже самый маленький успех. Поощрял и жалел, когда люди не могли состояться. Очень красивая черта. У Уильяма Сарояна тоже была эта прекрасная черта: хотел пробудить в человеке уверенность, расширить его шаг, сделать шаг твёрдым. Прекрасная способность возвышать человека, чудесная способность.
Позже, общаясь с интеллигенцией, особенно московской, когда разговор часто заходил об Андрее, я видел: в лучшем случае моего восхищения не разделяют. Видел недоброжелателей, людей, не разделявших моего восхищения «Рублёвым», «Зеркалом», а, напротив, с какой-то радостью отмечавших, что, скажем, «Гамлет» на Таганке не состоялся. Спектакля я не видел и не могу сказать, состоялся или нет. Видимо, большого успеха не было. Но почему этому радовались? Его отъезд из страны, по существу, был победой силы реакции. Реакция сумела вытеснить его, победила, выгнала отсюда. По существу, был союз завистников внизу и чиновников наверху — тех, кто не хотел гения такого типа, не терпел такого таланта. Если бы его не было, им было бы очень хорошо, легко. Он не был провинциалом, жил в столице и мог идти на столкновение с руководством. Отношения были ясны, и я видел: он уже в другом месте, хочет быть там, где ему не помешают. К большим, светлым талантам всегда есть эта недоброжелательность; с пилатовой радостью встречают их падение, отсутствие. Всегда принимают враждебно и ликуют, когда враждой удаётся победить, поставить на колени, уничтожить. Как говорит Уильям Сароян? «Не умирай, читатель. Ты отчаялся, — говорит, — но прошу об одном: послушай и не умирай. Думаешь, те сукины дети рядом с тобой будут тебе сочувствовать? Не будут, им совсем не будет дела, когда ты умрёшь. Так что сунь руку в карман — там осталось пару центов, — пойди купи хлеба и сыра, сядь на солнце и поешь как следует, с аппетитом, и тихонько прислушайся к вселенной, миру, солнцу. Потом отбрось эти мысли и иди заниматься своим делом. Не умирай, не думай, что после тебя будут скорбеть».

Вам может быть интересно