Одно из его вечерних стихотворений, ставшее одним из самых долговечных образов нашей культуры, имело такую вторую строфу: «На гумнах, в плащ соломенного запаха одетый, / В сон погружался летний день, отдавший силы труду». Строфа была не очень хорошей, но и не плохой: сама она не содержала заклинания «Сезам», открывающего поэтический дворец, однако и не мешала воскрешению образа армянской христианской большой семьи — этой тысячелетней семьи-государства. Все слова были его, саяновскими; особенно неповторимо был найден ёмкий образ «летнего дня, отдавшего силы труду». Строфа могла так, не мешая, жить в той элегии тагоровской силы — «День стемнел», а могла стать и обрамлением одного из семейных групповых портретов, раз и навсегда проявленных и глядящих со многих страниц великой книги саяновского сказания. Но плащ крестьянского лета ловил отблески соломенного пламени или багряницы с закатного неба и гумен, и в следующих изданиях строфа была снята.
Частный ли это случай, вопрос обязательного мастерства? Да, мастерства, которое направляет всё прекрасное творчество Саяна к одной и той же главной цели: довольствоваться раскрытием внутреннего света и тепла людей, поклоняться этому огню, а не ходить просветителем среди людей, в которых света не меньше, чем в тебе.
Нашему армянскому духу, а среди армян и духу Саяна, никогда не были чужды праздничная пышность, пиршественный театр, представление напоказ, умение спрятать чёрное и выставить красное, превратить плач в смех перед друзьями и недругами. Но в том-то и дело, что наш дух, «чуждающийся всего метафизического», везде и всегда ищущий и создающий гармоничное обиталище, гораздо больше склонен смягчать смех печалью, а плач — улыбкой, «отдавать нашу боль южному ветру», превращать сорок лет покаяния в столько же дней, а столько же дней — в сорок часов. И те, кто послал Саяна в армянскую поэзию, — армянский человек, армянский дом, армянская земля, чьим посланником Саян выступает в этом большом мировом концерте, — просили рассказать о них, ничего не прибавляя и не убавляя; убавляя, но никогда не прибавляя, никогда не ослепляя блеском, рассказать на их языке — на смиренном армянском.
Его поэзия, говорящая о подлинных вещах их собственными словами, высвобождающая эти слова и вводящая их в общее обращение армянского языка, превращающая эти вещи в обновлённые общенародные образы, — эта глубокая драма приглушённых красок, тихих голосов, безмолвной красоты и невысказанного страдания, гораздо больше повествующая о том, что молчит в каждом Божьем создании, — вот эта поэзия принадлежит к самым серьёзным исследованиям нашей человеческой природы, к самым верным прочтениям иероглифов нашей души. И в этом качестве она косвенно подтверждается другими фактами культурного мира и каждым днём народной жизни.
Армянин Саяна очень похож на безымянного армянина, описанного Ксенофонтом: он принимает отступающего воина и даёт ему своего сына в проводники, а они уводят ребёнка этого молчаливого армянина — уводят навсегда. Очень похож он и на нашу народную песню, и на наши каменные памятники.
Народ Саяна ещё вчера предавали мечу. Точно так же топот превратившихся в стада армий указывал направление к родному дому Саяна, и поэт приник к этому самому дорогому и навеки был распят на нём. Казалось, образ родного дома, родного края — лишь преходящая чувствительность, обострённая войной и тревогой утраты. Оказалось, что во все времена все враждебные стрелы были и будут направлены именно на родной дом; что наш армянский язык не знает проклятия страшнее «пусть рухнет твой дом»; что только родной дом сохраняет человека самостоятельным человеком, а его разрушение для Саяна означает разрушение человека вообще. И обрывки воспоминаний и тоски солдата-скитальца за десятилетия выросли в требование родной земли и человека-монумента, стоящего на своей земле.
Не пленяясь никакими именами и определениями, соотнося прославленные имена и пышные определения со своим национальным опытом и единственным своим убеждением армянского поэта — ЧЕЛОВЕК НА СВОЕЙ ЗЕМЛЕ, — Саян выбрал из многих немногих себе в учителя и предшественники: тех, для кого неприкосновенная человеческая самобытность — величайшая из идей. И сам он станет учителем и предшественником для многих, потому что время всё же работает под тем же девизом.