1. Лишившись государственной поддержки и оказавшись в «рыночной» стихии, литература обрела ту безграничную свободу, о которой мечтали многие писатели. Теперь они могут писать о чём хотят и как хотят. Нет идеологических и тематических предписаний. Однако не появляются высокохудожественные, долговечные произведения, которые дали бы полную картину нашего времени. Армянская литература переживает кризис. Чем Вы это объясняете? Как представляете себе дальнейшее существование и развитие армянской литературы в новых условиях?
2. Крайнее, абсолютизированное понимание независимости, по существу, изолировало нас от русской культуры. Как, по Вашему мнению, эта изоляция сказывается на армянской литературе и культуре вообще и какие последствия может иметь в дальнейшем?
3. Что Вы думаете об отношениях литературы и идеологии? Должна ли литература участвовать в политической и идейной борьбе или оставаться безучастным наблюдателем? Не придётся ли во втором случае писателю отказаться от того, что мы называли его «гражданской позицией»? Можно ли сказать, что сейчас существует тенденция отстранить литературу и интеллигенцию вообще от общественно-политической жизни, свести их роль в ней к минимуму?
1. «Одиссея» донесла до нас образ сирен: женскими голосами они завораживали воинов и увлекали их за собой. Чтобы чужой чарующий голос не проник в тебя, надо заткнуть уши, как Одиссей велел заткнуть уши своим воинам. Мы не мечтали о «рыночных» отношениях; мы чувствовали потребность в реформах ещё со времён Хрущёва. Мы были сторонниками обновления. Чтобы не было переворотов, преобразования должны происходить каждый день. Теперь наше положение неуправляемо. Сегодня мы не говорим своего слова, не живём в своей стране, не думаем собственной головой; мы живём по правилам, установленным другими, зачарованные песней сирены. Мы идём чужим курсом, нас ведут чужой дорогой. И не только нас, писателей, но всё общество: настольная книга моих детей — не я, а телевидение, массовая культура. Народ отчуждён от своей культуры. Ещё когда мы стояли на устойчивом основании, писатели предупреждали об этой опасности. У Капутикян есть стихотворение о том, как под «поп»-песней тонет голос Комитаса. Тревога существовала давно.
Многие из нас, возможно, молчат потому, что своими тревожными зовами и криками мы опять можем заполнить площадь. Не будем добавлять наши голоса к этому потоку мутных голосов, к этой загрязнённой атмосфере: в конечном счёте гнев ничего не даёт. Это шум, по сути — шумное молчание, и хочется остаться в стороне. Всё равно, даже бросившись на площадь, ничего не изменишь. Хочется уединиться и делать своё дело, поскольку течение жизни всё-таки несколько независимо от нас; дождаться, когда оно само уляжется, и тогда вынести на люди то ценное, что ты создал.
Мы теряем господствующую высоту профессиональной литературной критики, сложившейся при прежней государственности. Система распадается; мы теряем школу — научный уровень, дисциплину мысли. То, что называется культурой, тоже плод определённого режима: рассказ, повесть, пьеса, театр, картина, песня… Им тоже нужен режим, чтобы в нём состояться, как сталь возникает при определённом режиме…
Национальная литература — вещь, которая исчезнет вместе с нацией, так что тревожиться не о чем. Сейчас, когда мы жалуемся, что лишились государственной поддержки — и я могу вынести на публику пару бредовых речей, полных жалоб, — я задаю вопрос и себе: что мне сделать, чтобы произведение такого-то вышло в свет, чтобы оно получило государственную поддержку, чтобы не зависело от торгашей и нефтяных воров? Я не знаю ответа и молчу. Что должен делать Левон Тер-Петросян? В конце концов, он призван к гораздо более важным делам, или, прежде всего, обязан их решать. Перекрыта дорога из Ванадзора в Алаверди; по прежним меркам нужны копейки, но их не находят… Бедная, обездоленная страна; не страна, по существу, не страна. Надо просто признать: страна не стала страной, ведь, чтобы сложиться в государство, ей нужны земля и живущий на ней народ. Мы жили, потому что были частью империи; была интегрированная экономика: мы отдавали, получали, работали… Сегодня реально надеяться на государственную поддержку нельзя, потому что государство — один из членов совершенно разорённой семьи, притом не богатый природными ресурсами; у него нет возможности поддерживать культуру. Культура держится ровно так, как держится каждый член общества, если не брать в расчёт тех, кто богатеет в нынешних условиях. Культура в том же бедственном положении, разделяет бедственное положение нации, и ничего необычного в этом нет.
Надо сомневаться в тех, кто сомневается в развитии литературы. Литература есть. Есть и опыт прошлого: в 1915, 1923, 1925 годах рождались гиганты культуры. Если сейчас жаловаться, то жаловаться должны мы, старшие: мы создали себе более или менее сносные условия и с самоотдачей, «на высоком уровне», писали свои тексты. Речь идёт не о нашем благополучии, а о самом нашем существовании. Но должен признать: будь сильным — живи. За что сейчас дают деньги? За насущный хлеб. Придай же своему писательскому слову необходимость хлеба — и народ тебя не оставит. Это трудно, но так оно и есть. Мы, старшие, едва ли выдержим этот тяжёлый удар, но есть молодёжь. В годы нашего кризиса 1915–1925 годов, американского кризиса 1928–1932 годов была «великая молодёжь». И сейчас надо надеяться, что такая молодёжь есть. Вчера было несколько имён, теперь способных писать — десятки. Какой хороший уровень возник в газетных статьях! Это непременно перейдёт в качество и, возможно, даже вырастет в жанр, который в американской литературе называют «новой журналистикой». По существу, это документалистика. Наши нынешние дни дают беспримерную возможность перенести их в текст такими, какие они есть: поднимись из бездны леди Макбет и дойди до вознесения Гамлета, каким был Монте Мелконян…
О кризисе литературы говорили ещё в шестидесятые годы, когда был Маари, когда пришла молодёжь, когда на литературной арене Союза было множество замечательных писателей, а в одной только литературе Армении Вардгес Петросян насчитывал пятнадцать Грантов Матевосянов. И тогда говорили: кризис литературы.
Будем создавать литературу — и она будет. Литература требует вложения материальных средств. Сейчас этих средств нет, но сильные создают литературу, проложат себе дорогу и выйдут на люди. Жаль литературную критику. Труд критика должен оплачиваться, должен получать государственную поддержку. Работа по выработке критериев художественного и идейного анализа, сохранению национального и человеческого облика, осмыслению ценностей возложена на них; это их хлеб. Мы должны понимать её важность, если хотим называться нацией.
Литературу сегодняшнего дня по-настоящему создадут те, у кого тоньше кожа и острее обоняние, кто почувствовал запах крови и жестокой нищеты, кто сейчас в том возрасте, в каком был Чаренц в 1915 году. И я, и другие старшие продолжим своё дело, а история решит, останется от него что-нибудь или нет. Посмотрим на себя чуть холоднее, чуть со стороны, не будем предаваться плачу — в конце концов, мы старшие.
2. Как бы высоко мы себя ни оценивали, в одиночку очень трудно. Изоляция привела к оттоку народа, и сколько ни поднимай плача — всё равно.
Но могли ли мы не отделиться, могли ли не изолироваться? Пока не будем поминать здравый смысл: если бы не отделяться было возможно, простой инстинкт существования удержал бы нас в Союзе. Не удержал. Значит, нам надо было уйти. Вспомним удушье и тошноту братских объятий; вспомним обезличенность всей страны: целые нации и народы, всё общество численностью в триста миллионов человек перекладывали друг на друга свою естественную обязанность работать, жить, жить трудом. Все повсюду предавали себя и друг друга. Да, надо было отойти друг от друга, выйти на свежий воздух, обрести почву под ногами и вновь повернуться лицом друг к другу. Сейчас мы на этом обратном пути. Утратив что-то из добродетелей и преимуществ прежнего строя и гражданства большой страны, усвоив урок потерь и наверняка что-то приобретя — скажем, дух инициативы и труда, — мы снова придём друг к другу, и… это будет неплохо. Не будем считать потерей то, от чего действительно стоило освободиться: им — от нашего присутствия в роли просителя и бунтовщика, нам — от тяжёлого дыхания их прокурорства. Откроет и укрепит ли свобода в нас и в них Божьего человека? Будем ли мы общаться как свободные? А если не откроет и мы не выдержим этого нового, непривычного нам режима — погибнем и те и другие, и хорошо будет, что погибнем. Но довольно многочисленная «дружина свободных» — мой Туманян, их Пушкин, Чаренц и Астафьев, Толстой и Сарьян, и многие, многие другие — служит залогом того, что мы спасёмся и проживём наши жизни Божьих людей.
Нынешнее политическое и экономическое первенство Запада сначала было отмечено первенством Слова, а значит, литературы. Сначала терпит поражение культура, и лишь потом — страна. С некоторой ревностью видишь, как общество, к которому твои предшественники и даже ты сам относились с оговорками, достигло вершин в литературе. Наша скованность, наша замкнутость мешали общаться с «внешним» миром; Нобелевской премией увенчивались американцы и другие — отсюда только те, кто был инакомыслящим. Сейчас мы повторяем их вчерашнее положение, мы ещё очень далеко. Но как бы ни была одна нация прикована к другим, она всегда сохраняет надежду отделиться: твоё национальное достоинство не позволит тебе стать американцем, раствориться и исчезнуть даже в шекспировской культуре. Возвращение породит новых туманянов, новые воплощения прежнего Туманяна.
3. К какой идеологии должен примкнуть писатель? Если она националистическая — это не литература; если коммунистическая — не литература; если гуманистическая — сладкая слизь; если буржуазная — не литература. Если он примкнул — он не писатель, а проповедник. От писателя требуется одновременное присутствие во всех перечисленных и ещё во множестве других точек; повторяю: одновременно на всех этих позициях и среди всех людей. Примыкание к одной из них закрепляет писателя лишь в одной точке, а это уже футляр и конец. Огромная мёртвая масса советской литературы — тому доказательство; столь же мёртвая антисоветская литература — тоже.
«Гракан терт», 04.10.1994.