— Почему писатель Грант Матевосян стал председателем Союза писателей? Ему больше нечего было сказать или забота о существовании своей писательской семьи заставила на время отложить перо?
— Сказать было что. Даже жизни большого долгожителя не хватило бы на всё, что хотел сказать. Множество незаконченных работ, сложенных одна на другую, осталось на моём столе. Большое значение Союза писателей станет видно, когда его не будет. Его присутствие в нашей национальной, культурной и общественной жизни не слишком заметно, но отсутствие будет страшным. Понимание этого значения и привело меня в Союз. Надеюсь, в ближайшем будущем, когда Союз в полный голос заявит о своей жизнеспособности в республике, я смогу вернуться за письменный стол и заниматься своим делом.
— Ваш день в Союзе писателей. Каждое утро Вы выходите из дома с неприязнью или с удовольствием?
— С ужасом животного, которого гонят на бойню. И с проклятием. Неужели другим полагалось наслаждаться благополучными, просторными днями Союза, а мне оставить эту тесноту, когда всё начинается заново, когда бедная страна не ценит слова, когда ты не составляющая государственности, когда неоправданное внимание, неоправданная враждебность, неоправданная, преувеличенная дружба сменились пренебрежением и равнодушием?
— Председатель Союза писателей Грант Матевосян в согласии с писателем Грантом Матевосяном?
— Грант Матевосян считает неотъемлемой частью своей литературной жизни не только собственную строку, но и строку Амо Сагяна, и тех, кто приходит и ещё придёт. Стремление той девушки, того юноши, школьника, какого-нибудь крестьянина, горожанина, в конце концов всего народа к чему-то высшему я считаю частью своей литературной жизни. И их неудачу считаю своей неудачей. Их неудача становится чёрным пятном в армянском языке, а успех — лучом света. Деятельность председателя и руководства Союза писателей должна быть направлена не только на них самих, но и на создание прекрасной панорамы всей армянской литературной жизни, где всё ценное звучит, слышен колокольный звон, ничто не забыто и новым людям есть куда прийти.
— Армянский писатель переживает трудные дни: с одной стороны, издательские трудности, с другой — материальные. Удаётся ли Союзу поддерживать своих членов?
— В какой-то мере удаётся поддерживать и закрывать глаза на то, что всё-таки это не помощь. Просто возможности очень скудны, средств нет.
— Кто сегодня лучший прозаик, лучший поэт? Видите ли Вы кого-нибудь?
— Дополняя твой предыдущий вопрос, скажу: мы живём в эпоху переворота. Это такая смена эпох, что интеллигент — художник, музыкант, писатель — предстаёт перед обществом совсем в ином положении, в по-настоящему новом, незнакомом статусе. Заканчивается эпоха идеологии, которая была двухсотлетним, даже двухтысячелетним периодом нашей национальной жизни. Мы вступаем в новую эпоху — прагматизма, где главным действующим началом уже не будет Слово с большой буквы: Дживани, Абовян, Туманян, Чаренц, Севак, Сагян, Давоян, Хоренаци, Нарекаци, западноармянские писатели, все мы. Вступаем в эпоху прагматиков, и в новом времени нам предстоит тяжёлая борьба. Сумеем ли навязать Слово, то есть самих себя, новой, недоброжелательной эпохе? Прежняя панорама существовала для нас: панорама Пушкина, Абовяна, Туманяна и многих-многих других была направлена на то, чтобы мы появились. Теперь новые времена, и мы должны суметь сделать свой голос слышимым. Мы действительно оказались в трудном положении, особенно интеллигенция малых народов, в частности художественная интеллигенция.
— Продолжая Вашу мысль: кто сегодня лучший поэт, прозаик? Видите ли Вы кого-нибудь?
— Вижу. Хачик Манукян, Виолет Григорян. Они умеют заявить о себе. Их успех не мимолётный, а прочный и убедительный; у них нет мёртвых слов, живая действительность становится в них живым языком. Сказать, что это исключительные, крупные индивидуальности, было бы, пожалуй, слишком: они не настолько одиноки. Но те дьявольские ворота, что стоят перед всеми нами, тяжёлые входные двери, запертые перед всеми нами, которые мы, царапаясь, прося, умоляя, очаровывая, кое-как заставляем открыться или не заставляем… Эти ворота пока отступают перед ними. Перед Виолет и Хачиком. В прозе Гурген Ханджян — не случайное имя. Он принёс новую прозу, другого типа и хорошего качества, и присутствует в литературе устойчиво. Ещё один — Левон Хечоян. Скажу: за всех четверых я тревожусь, но пусть Бог даст им демирчяновское упорство — неустанно стучать в эти закрытые, заколдованные, запертые двери. Они — завтрашний день нашей литературы.
— Что для Вас литература?
— Литература для меня — вера.
— Ваше любимое литературное произведение, любимый персонаж?
— Их много. Бывает и так, что они не наши, а принадлежат другим народам, другим литературам — русской, американской, англосаксонской. Но иногда я с гордостью замечаю: в мои тяжёлые минуты и из армянского литературного слова выступают герои, состояния; вижу, что мои вчерашние ребята, вчера погибшие, вчера возникшие, сегодня не в ряду осуждённых и безымянных мёртвых — они есть: Туманян, Чаренц, Бакунц, Амо Сагян… А если выделить одно произведение — «Хаджи-Мурат» Льва Толстого.
— А литературный персонаж?
— Давай обобщим. Мой любимый литературный образ — образ армянской женщины, совместно созданный армянскими писателями: Акопом Мндзури, Акселем Бакунцем и многими другими. Когда-то я думал предложить такой сборник. По-видимому, завтра у нас будет возможность самим составить и выпустить его в нашем издательстве под названием «Наши матери». Он и представит мой любимый образ. У меня есть несколько штрихов, у Мушега Галшояна несколько строк, «Кроткая девушка», «Тигрануи» Бакунца, череда матерей Акопа Мндзури, те девочки…
— Почему Вы начали писать?
— По-видимому, причины одни и те же, одни и те же побуждения отправляют нас в литературу: наших телесных и духовных сил недостаточно, чтобы состояться в жизни иначе, чем в литературе. Я начал писать, потому что изначально был поэтом.
— Какая книга у Вас настольная?
— Сегодня я действительно ищу настольную книгу. Хотел бы иметь Евангелие армянского народа, чтобы армянский писатель от времён Хоренаци до наших дней составил это Евангелие и мне сегодня не приходилось обходиться Евангелием греков, евреев. Такой книги на моём столе нет. Часто досадую: почему в нынешние тяжёлые времена для меня и всего народа это национальное Евангелие не лежит у меня на столе? Наша литература действительно робка и незавершённа. Наша литературная мысль была робкой и не создала на армянском языке моей настольной книги. В ту большую книгу, которую я мысленно составляю, входят редкие страницы наших авторов: «Олень» Туманяна и другие.
— Трудно рождаются Ваши произведения?
— Очень трудно. К сожалению, о глубинах литературы мне словно шепнули свыше, и я знаю, что такое литература. Завидую тем, кто наивно пишет и считает, что уже создал литературу. Будто сын вполне состоявшейся нации или один из полномочных писателей мира, я берусь за большие-большие дела и, как правило, терплю неудачу. Вот так все мои работы лежат на столе полуживые, незаконченные.
— Вы последователь литературы Туманяна и Бакунца. А кто последователь Вашей прозы?
— Не сказал бы, что я последователь, что кто-то в мире мой учитель. Но прекрасно, когда листаю их и других и не тревожусь: на следующей странице они не споткнутся, сейчас не потерпят неудачу. Не сказал бы, что последователь. Так можно сказать, что я последователь Чехова или Толстого. Можно сказать, что я последователь своей матери. Вот сказал и понял: моё слово ослабело с тех пор, как ухо стало пустеть без материнского голоса, как звон лорийского говора ушёл из моей мысли. Кажется, это и последние связи с жизнью. Вот так. Я не последователь, не люблю тех, кто немного похож на меня, старается быть похожим. Люблю тех, кто отличается от меня и потому предстаёт передо мной учителем, а не учеником. Думаю, писатель всегда должен тяготеть к ученичеству. Если ты перестал быть учеником перед действительностью и литературой, с этой минуты тебя как писателя нет. Люблю тех, кто чему-то меня учит. К сожалению, гораздо больше меня учит русская литература, зарубежная литература мне что-то даёт.
— Поколения семидесятых–девяностых и будущие поколения воспитывались и будут воспитываться на Ваших произведениях. Для настоящего читателя Ваши книги станут настольными. Испытывали ли Вы когда-нибудь тревогу Чаренца:
«Что говорит та книга, о чём она вещает?
Не растратил ли он напрасно свой неисчерпаемый дар?»
— На этот вопрос я не могу ответить вполне. С твоими оценками меня я не совсем согласен. Если я сам составляю своё настольное Евангелие из «Командира Шаварша» Чаренца, из его «К горе Масис», откуда ты привела строки, из редких страниц Амо Сагяна, Размика Давояна, я не могу считать себя настольной книгой нынешнего и завтрашнего поколения. А тревоги у меня всегда были и есть. Лучшее я откладывал на завтра, когда, как мне казалось, стану умнее. К сожалению, самым умным я был как раз тогда, когда приходили эти мысли. Толстой говорит: «Мысль надо ловить в её зените». После зенита начинается спад: упустишь момент — над текстом повиснет угроза мертвенности. И уже никогда не сможешь пробудить те чувства и трепет, которые привели тебя к этой мысли. Я был неторопливым лорийцем, лучшее оставлял на завтра, а завтра — уже кладбище мыслей.
— У Бакунца — «Киорес», у Чаренца — «Страна Наири». А какая родина у Матевосяна? Цмакут?
— Мы слишком легко поддались понятию «мир писателя». Его просто отождествили с местами рождения: Карс — родина Чаренца, Киорес — Бакунца. Гораздо больше это нужно соотносить с мировоззрением писателя. Писатель должен быть чем-то вроде Бога, открывающего мир: «В начале было Слово». Писатель должен сказать слово, и вместе с ним должен открыться мир. Писатели, создающие миры, редки: Уильям Сароян, Туманян, Чаренц…
— Есть определения армянского языка, данные Терьяном, Чаренцем, Бакунцем, Севаком. Каково определение Матевосяна?
— К определениям Терьяна, Бакунца, Чаренца и Севака добавь ещё великолепную формулу Пушкина: «Не может быть, чтобы такая свобода, как наш русский язык, не породила своего Мирабо». Мирабо был одним из волков Французской революции, а Пушкин предсказывал это за сто лет до великой русской революции. Вот что значит вслушиваться в язык: тогда не пророчествовать уже невозможно. «В начале было Слово». Определение Матевосяна? Оно — в осознании этой абсолютной истины. Счастливы те, кто слушает веление языка, а не насилует его. Так воспринимали слово Божье все по-настоящему великие:
Ты неведомый Поэт, невиданный досель,
Без слов льёшь песнь светлыми взглядами.
А я, скажем, удивительный, счастливый Читатель,
Что читает эти песни так легко и так глубоко.
Божественный текст, подсказанный с небес, так воспринимали через язык Пушкин, Туманян, нередко Бакунц. Великой трагедией было то, что этот столь одарённый человек, Бакунц, был уничтожен в юности — в пору своей литературной юности.
— Ваша проза очень поэтична. Интересно, пробовали ли Вы писать стихи?
— Нет. Я старался быть гораздо менее поэтичным. Это совершенно разные миры, живущие по разным законам. Нужно подчиняться закону прозы. А если ты заметила в моих работах такие отрывки, то, наверное, они призваны были прикрыть, спрятать какой-нибудь изъян произведения. Спрятали, и вот тебе нравятся. Неплохо, неплохо я тебя обманул.
— Как читатель и как писатель, какое своё произведение Вы выделили бы?
— Моё любимое произведение, конечно, ещё должно быть написано. Из написанного — рассказ «Начало».
— Часто ли Вы перечитываете свои произведения?
— Никогда.
— Скучаете по своим героям?
— По одной скучаю: она незавершена, я должен закончить её портрет. Это Шушан из романа «Тах». Эта работа существует для меня именно потому, что она там и зовёт меня.
— Картины Минаса «Мои родители», «Джаджур», «Женщины, пекущие хлеб», «На пороге» и Ваши сборники «Мой бег», «Деревья». Сила этих произведений — в армянском духе, скрытом за видимой убогостью?
— У этих произведений есть горячие поклонники и те, кто равнодушно проходит мимо, рядом. Поклонники умеют, по-своему становясь соавторами, извлечь то, что автор оставил их воле и способности. А равнодушные не обладают этой силой соавторства. Для них создаётся другой тип искусства — искусство прямого слова, открытого выражения. Минас, возможно, и Грант Матевосян, исповедовали такой художественный принцип: скорость неподвижности, кинетика потенциального, краснота чёрного, красота уродливого… и так далее. Читатель, если он хоть немного поэт, должен был сделать это чёрное красным, вдохнуть дух в эту убогость. Вот так.
— Юный Армик Мнацаканян — «Наказание», «Мой волк»; молодой Армен Мнацаканян — «Похмелье». Встретит ли читатель шестидесятилетнего Армена Мнацаканяна? Если да, какой он?
— Не могу сказать, потому что мои произведения не совсем обо мне. Я всегда старался воплотить через другого. Кое-что от меня, конечно, есть, но натурщик и картина никогда не повторяли друг друга. Так и в моих планах меня нет, моего автопортрета нет и быть не может.
— Кто из армянских поэтов Ваш спутник в трудные минуты жизни?
— Туманян, Чаренц.
— Вы счастливый человек?
— Счастлив настолько, насколько один-два раза видел лицо бога литературы.
— Кто Ваши родители?
— Мои боги. Теперь уже запоздало. Родители были людьми земли, деревенской действительности. Слава Богу, моя известность, моя городская жизнь, мои отношения с ними не слишком их изменили. Они не очень поверили в эту мою жизнь, в эту действительность, не поддались мне, остались при своём деле.
— Самая счастливая минута Вашей личной жизни?
— Когда родился сын.
— Какая у Вас семья?
— Люблю своих детей, особенно дочь: вышла замуж, ушла из дома. Знаю, что дети у меня хорошие люди, и не потому, что они родные, могу не замечать их недостатков; и наоборот, родство не заставляет меня окружать их ореолом. Они хорошие люди и дороги мне, как вообще все хорошие люди.
— Семью, страну, родину держит женщина — Агун в «Осеннем солнце», в «Деревьях». А в Вашей личной жизни?
— Иногда прихожу в ужас, представляя себя без жены: это был бы конец света. Но… нужно сделать так, чтобы журнал «Шрджапат» с этим моим признанием ей в руки не попал. Пусть не зазнаётся и не думает: меня не было, а она вот взяла и создала.
— Ваша дочь занимается переводами. Она состоялась как переводчик? Вам нравятся её переводы?
— У неё был прекрасный, юный, живой, трепетный ритм, как у молодого Сарояна. Бросила, не полюбила переводческое дело, вообще оставила литературу, как многие другие одарённые люди литературы. Это порок времени. Не думаю, что она больше не вернётся в литературу; может быть, лет через пятнадцать-двадцать…
— Сколько у Вас внуков? Любите их больше, чем своих детей?
— Двое. Очень люблю, очень-очень люблю, но они не мои дети. Мои дети были моими. Внуков очень люблю, они маленькие, маленьких я очень люблю, вообще люблю детей, своих чуть больше, потому что они часть моего дня, моя жизнь. Но было бы ложью сказать, что они дают мне то, что давали мои дети, когда мы с их матерью купали их, когда я, мужчина, пеленал их, умел пеленать. Вот это чувство незаменимо.
— У Вас бывает свободное время? Если да, чем занимаетесь?
— К сожалению, у меня нет условий, чтобы наполнить день по-настоящему хорошим временем. Наша армянская жизнь, наша ереванская жизнь не даёт такой возможности заполнить досуг.
— Читатель ждёт возвращения Матевосяна-писателя. Когда оно состоится?
— Скоро, очень скоро.
— Вы в Союзе писателей уже десятый месяц. Работали ли Вы за это время над литературным произведением?
— С приходом в Союз моя работа прервалась. Не скажу, что мне легко писалось. Действительно, счастье — броситься в другую, полноценную, нелитературную жизнь, наполнить день безумством, энергией, пусть даже глупыми делами, быть занятым и больше не возвращаться к той каторге, какой является работа за письменным столом. Вот эта каторга прервалась, и, к сожалению, скоро, очень скоро я вернусь к этому страданию.
— Во всех Ваших произведениях дети занимают особое место. В «Мецаморе» есть неприкрытая гордость за них и вера в них. Почему Вы часто обращаетесь за «помощью» к детям?
— И снова — да. В будущих произведениях тоже дети, дети, снова дети. Детские годы взрослых. Потом, в наших повседневных столкновениях, когда уже невозможно выносить сегодняшнее поведение жены, дочери, друга, врага, ты любишь и прощаешь, видя его детство, ребёнка в нём. Та капля яда, которая завтра должна убить в нём человека, капает сегодня, в его детстве, — с несправедливостью, несвободой, насилием… И луч света, который завтра вернётся к нам от него, тоже сегодня согревается и накапливается в его детстве.
Интервью Карине МЕСРОПЯН
«Шрджапат» (США), № 19, 1997 год.