ГРАНТ МАТЕВОСЯНЛитературный архив
Публицистика
Опубликовано в 1979
Читать PDF

Радости и заботы литературного мира

В конце 1978 года издательство «Советакан грох» выпустило книгу повестей Гранта Матевосяна «Деревья» и сборник детских рассказов «Наш бег». Творчество Гранта Матевосяна получило широкое признание не только в Армении и Советском Союзе, но и за рубежом. Его повести и рассказы вышли на английском, испанском, норвежском, немецком, японском, польском, венгерском, чешском, словацком, болгарском и многих языках народов СССР. Недавно известный прозаик побывал в редакции «ГА» и охотно ответил на несколько вопросов.
— Что вы скажете о тех, кто не пишет книг?
— Наверное, от писательства их удерживает немалое количество серой литературы на книжном рынке. Видимо, они прекрасные читатели: отличают хорошее от плохого, даже мастерски сделанную посредственность отличают от пусть небрежной вспышки настоящего таланта. Значит, они не хотят прибавлять серость к серости, и хорошо делают, что не прибавляют. Это почтительное молчание перед литературой, спасибо им за это понимание и молчание. Не думайте, что в них дремлют шедевры: будь они там, сами подняли бы голову, не спрашивая их воли.
— Но многие не умеют писать и продолжают. Часто меняют и пристрастия, и жанр: от поэзии переходят к прозе, от прозы — к переводу, детской литературе; не ленятся писать очерки. Такие люди приобретают в литературной жизни репутацию «хорошего человека», часто пишут хвалебные статьи о своих «незаслуженно забытых» собратьях по перу. Затем приходит неизбежное — стареют: юбилей, чествование, тома… А после всего этого литературоведы строят теорию «кустов и дубов».
— «Кустов и дубов»? «Охота на Лалваре» и «Ануш», сто предшественников Шекспира и один Шекспир?.. Не знаю. Кусты, конечно, создают для дубов среду дубравы, особенно молодые дубки, но давайте строить свои теории на собственных впечатлениях. Даже к слабым или необработанным — не успевшим быть обработанными — произведениям гениев мы обращаемся с неприятной смесью жалости и снисхождения. В лучшем случае не обращаемся: наверное, не хотим видеть нарушенной великую цельность их великого образа. Мы ввели прекрасное понятие избранного и избранными сочинениями защищаем от себя даже гениев. «Второсортная литература», возможно, играет вспомогательную роль в становлении гениев и гениальных произведений — я думаю, что нет, и сейчас скажу почему, — но, как леса строящегося здания, в конце становится лишней и убирается. Вот, как и в примере с «кустами и дубами», опять показалось, что «вспомогательная» литература необходима. Нет, не необходима: это лишняя, неуместная работа с самого начала. Чтобы не называться неуместной, она должна была бы хотя бы читаться. Ни вами, ни мной, ни кем другим не читается, а если читается, загрязняет человеку сердце и мысль. И вот мы сидим, говорим о её необходимости, тогда как надо было говорить о необходимости бороться с ней. Лучшее средство борьбы, думаю, — привести мировую литературу в армянский язык. А эти «кусты», думаю, стали бы «дубами»-переводчиками.
— У нас много поэтов — речь о тех, кого печатают. А сколько людей пишут, не думая о публикации!
Что побуждает людей писать, и большей частью — стихи?
— Представьте маленькую глиняную фигурку — это и есть человек. На минуту возникает из небытия, на минуту восхищается светом бытия, а в следующую секунду его глина рассыпается. В этот прекрасный и жестокий миг времени, перед тайной бытия, эти хрупкие, мимолётные, торопливые существа все — поэты, потому что все смертны. Одни из них двигают армии, многие молча пропускают тайну бытия сквозь себя и словно остаются даже непричастны ей, многие кричат, сжавшись от боли и восторга. Но все — поэты, потому что в этом жестоко узком промежутке между бытием и небытием можно быть только поэтом. Дело не в том, печатают или не печатают, не в способности или неспособности: человек поэт уже самим своим «земляным составом» и судьбой смертного. Он хочет приобщиться к красоте и вместе с ней стать бессмертным. А к стихам обращается потому, что их красота наглядна: они очевиднее всего показывают, как слиться с красотой, с жизнью и уже никакой смертью не быть от них отделённым. К тому же есть общеизвестный арсенал: рифма, слог, размер. Наши безымянные поэты Средневековья создали «Давида Сасунского» — высочайший полёт нашей поэтической мысли. Время собрало их, безымянные сотни и тысячи, вокруг одной мысли о борьбе и отчаянии — и вот. Но соберёт ли время всех нас, печатающихся и непечатающихся, одарённых и покорно неспособных, писателей и читателей, с одной общей мыслью вокруг одного очага, чтобы вместе создать согласный, тысячеголосый эпос нашего времени — Латинская Америка, например, создаёт? Или предки уже спели нашу песню?.. Понять трудно.
— Для кого критика — для читателя или для писателя? Какие полезные уроки вы лично извлекли из критических замечаний?
— Критика для тех же, для кого сама литература, — для всех нас. Критика — наше отношение к литературе, они вообще неотделимы друг от друга. Литература старается иными способами и средствами создать благоприятную среду для своего существования. Критика и есть это её усилие. Скажете, когда создавались «Давид Сасунский» и «Мирза из Мокса», критики не было? Была. У очага сказителя окружали женщины, дети, старики: их отношение и присутствие и были критикой того времени. По их отношению сказитель исправлял себя; благодаря присутствию женщин и детей не бранился даже в адрес заклятого врага; в присутствии многоопытных крестьян-старцев не слишком раздувал парус воображения; глядя на усталость тружеников, упрощал рассказ, упрощал снова… И литература, и критика того времени сегодня слиты в закалённом сплаве эпоса.
Оставим пока замечания Гр. Тамразяна и Л. Ахвердяна. Критик Л. Аннинский советовал мне «любить врага» — непонятный, по меньшей мере странный совет. Не знаю, под влиянием этого совета или само собой, спустя много лет я понял: ненавидеть врага — значит подчиняться ему; любить — значит иметь силу подчинить его, быть хозяином положения, а не игрушкой в нём. Иначе смешиваешься со своими героями и, став одним из них, теряешься. Поняв это, я увидел, что много лет назад передо мной был прекрасный совет.
— По-вашему, можно стать писателем, не считаясь с особенностями того или иного жанра?
— К сожалению, нет, и только нет. Уже не раз начинаю произведение, заранее толком не представляя хотя бы его объём, и жестоко наказан: получается материал, а не произведение. Беспорядочный, неорганизованный, рассыпающийся; добавьте — тёплый, волнующий, дорогой, даже талантливый, но материал, которому не суждено жить, потому что он вне жанра. Жанры — величайшие открытия человечества. Сказать «открытия» мало: это итог векового мучительного труда. Сколько было боли, мести, крови, ужаса, побед, восторга, поражений, рассказанных тысячей уст и распавшихся, исчезнувших во времени, потому что не были заключены в жанровую конструкцию. Может ли авиаконструктор не считаться с формой стрелы, архитектор — с формой пирамиды, кораблестроитель — с формой лодки? Не может.
— Какую роль в художественном слове играют мелкие детали, так называемый дополнительный материал?
— Деталь… Изображение яйца на стене Ованаванка; косноязычие Давида; «скосил глаза, скривил челюсть» в «Мирзе из Мокса»; лоскутки ситца и пара красивых пуговиц в кармане одежды умершего Гикора; спинномозговое ощущение холодного кинжала — отрезают голову убитому Хаджи-Мурату; белые вши в бровях умершего от тифа Пантелея Мелехова; мгновенный блеск тяжёлого никелированного пистолета над головой Кристмаса, в обеих его скованных руках — рассказ Фолкнера «Перси Гримм»; в монументально-декоративном мазке Сарьяна неожиданная, необъяснимая бабочка или похожий на бабочку цветок… Деталь превращает идею в искусство, деталь сама и есть искусство. Без детали идея так и остаётся идеей, не ставшей художественной реальностью. Смотрели фильм «Фараон»? Какой вкус, какое усилие воссоздать атмосферу эпохи, какая точность основных очертаний — и всё-таки какая поверхностность, потому что нет деталей, да и быть не могло, и целое не удостоверено деталью. Хулио Кортасар считает каждый факт художественного совершенства результатом точной встречи Автора с Неизвестным. Если художественный факт не состоялся, значит, они не встретились. В сказках храбрецы возвращались из мира демонов с демонскими ушами — знаками встречи и победы. Мне кажется, деталь художественной ткани — такой же знак встречи и победы.
— Можно ли писать совершенно искренне?
— Как в известной притче: взявший меч от меча и погибнет. Вот ненависть, которую ты, писатель, вывел наружу, завтра обернётся у читателя ненавистью к тебе; рождённая тобой ненависть так пожрёт тебя. Шовинизм, который ты, писатель, слепил в ком, завтра ответным ударом поразит лоб твоей же нации. Значит, только после того, как раздавишь слепую ненависть к другим, подобным тебе, слепую любовь к своим, всё животное в себе, сядешь за письменный стол как перед целым миром, — только тогда совершенно искренне. Перед целым миром: греками и американцами, детьми и стариками, христианами и мусульманами, закоренелыми подлецами и неспособными на подлость, богатыми и бедными — лишь так совершенно искренне. Не думаю, что это уже не искренность или что писатель проявил только часть внутренних запасов. Во-первых, воспоминания близких и их собственные дневники лучше всего свидетельствуют: у настоящих писателей не было или почти не было сдержанных, задушенных в себе, скрытых от народов страстей, то есть они проявлялись всей силой своих запасов. Во-вторых, если что-то всё же остаётся за пределами бумаги, то остаётся сама ложь. Ложь уклоняется, не хочет входить в книгу, а когда её вводят силой, всё равно не становится литературой. Ложь умеет двигать армии, сводить с ума целые народы, принимать облик политических устройств, то есть воплощаться как реальность и представать перед литературой в облике жизни. Но стать литературой — никогда, и в этом честность литературы. Как сказал Хемингуэй: «Есть только один строй, неспособный иметь хороших писателей, и этот строй — фашизм. Потому что фашизм и есть ложь, которую несут убийцы. Художник, не желающий лгать, не может жить и работать при фашизме. Фашизм сам есть ложь и тем самым обречён на литературное бесплодие».
— Вас часто сравнивают с Фолкнером. Можно ли говорить о его влиянии?
— Если влияния создают писателя, если я уже писатель и если говорить о влияниях настолько обязательно, надо прежде всего говорить о поэзии нашего народного языка — именно так, о поэзии языка, — а потом о влиянии Чаренца, Бакунца, Маари, Сагияна. О влиянии Фолкнера, как бы лестно это ни казалось, категорически не может быть речи. Не может, но русские критики в статьях обо мне вспоминают его имя. Почему? Одни из-за якобы однотипной трудности наших текстов — прошу прощения за то, что поставил себя с этим титаном в одно «мы»; другие потому, что созданные персонажи поселены в одном и том же отсутствующем на карте мира месте, их дела разворачиваются одновременно в тех же местах, готовый персонаж переходит из произведения в произведение. Дай Бог, чтобы и я добавил ещё одно поселение на литературную карту мира… Но вот что я говорю: Цмакут пока моя родная деревня, я её очеркист. Хотите — называйте очеркистом, хотите — фотографом, хотите — художником-натуралистом. Превратится ли эта реальная деревня в литературный Цмакут, сумею ли я превратить её — не знаю.
— Для детей, но только о них? Нельзя ли о взрослых для детей?
— Толстой был прекрасным детским писателем. Всё творчество Туманяна можно дать детям, и мы даём. Детская литература — особенность таланта, особый талант, сплав честности, большой нравственной чистоты, светлой прозорливости и ещё не знаю каких хороших человеческих качеств. Детская литература — зеркало, показывающее, имеет ли человек вообще право браться за перо. К сожалению, гораздо чаще бывает наоборот, как в старой деревне: для старшего в доме из Тифлиса привозили шапку. Поносив года два, дед отдавал её сыну, сын через несколько лет — своему сыну. Подгибая уши, шапка сползала внуку на глаза, ребёнок терялся в ней — как теперь теряется в произведениях детских писателей, согнанных с голов взрослых. Нет, почему «только о детях»? О целом мире. Но поскольку весь мир — чудесное и чудовищное, злое и доброе, низкое и высокое, простое и сложное, любовь и ненависть, всё целиком — мы всё равно представляем, упрощая и приспосабливая к детскому восприятию, предпочтительнее для них о них.
— Что бы вы хотели перевести?
— Хотел бы знать все языки мира и увидеть туманянов всех языков на родине их языков. Но поскольку это невозможно, хотел бы перевести что-нибудь такое, что с треском разбудило бы армянские языки Хоренаци, Нарекаци, «Давида», Кучака, Абовяна, Мецаренца, Терьяна, Туманяна, Чаренца. Чтобы работал весь наш армянский язык, чтобы чужое произведение в своей новой языковой родине стало новым фактом армянского языка и великой армянской культуры. Одного такого произведения в мире нет, но произведения есть. Можно и нужно общими силами превратить в армянскую речь стотомное избранное мировой прозы. При хорошей работе это стало бы парадом армянского языка. О противоположном не хочу думать.
— Какие у вас планы?
— Трудиться над тем, чтобы поселить в прошлом и настоящем Цмакута новых жителей. Таких, которые создают хлеб и сами хлеб для жизни. Как говорит Пепо: «Ты человек или Бог создал тебя едой для людоедов?»

Беседу вёл Альберт ИСОЯН.
«Гркери ашхар», № 5, 15.05.1979.

Вам может быть интересно