ГРАНТ МАТЕВОСЯНЛитературный архив
Публицистика
Опубликовано в 1993
Читать PDF

Нужно быть точным, резким, правдивым, прямым…

— Постараемся не говорить о политике, хотя первый же вопрос так или иначе касается политической жизни.
До движения Вы были единственной литературной оппозицией нашей страны в могущественной империи, ориентиром для читающей части народа, особенно для тех, кто понимал и ценил литературу. От Вас ждали слова, и, хочу подчеркнуть, настолько острого, насколько позволяли законы искусства и литературной речи…
Времена быстро менялись, и в какой-то момент тот, кто призывал к бунту, превратился в отца, дрожащего от страха за существование семьи, оставшейся без главы.
— Всё можно было предположить, всё я представлял себе, кроме распада империи. Нельзя сказать об этом двумя словами и пройти дальше. Империя имела свой арсенал понятий, с которым мы работали, внося по ходу уточнения, поправки. Люди пера, искусства могли что-то сделать, создать. Мы всего лишь намеревались привести свой дом в порядок и не понимали той враждебной, прямо-таки грубой позиции по отношению к интеллигенции и инакомыслию, а с другой стороны — той непримиримой позиции инакомыслия по отношению к правительству, которая была у нас.
По-видимому, из границ нашего понимания как армян — подчёркиваю, армян, народа, пережившего геноцид, — мы сознательно и подсознательно исключали такое противостояние, зная: всякая смута принесёт нашему народу огромные потери. Иными словами, турецкий фактор тяжело лежал в нашей психологии, и мы полагались, можно сказать, от всего сердца полагались на империю Интернационала и пытались обновить её содержание.
Империя распалась, и мы остались один на один с действительностью. Бойцы могли быть бесстрашными или делать вид, а людям моего дела и возраста Бог оставил страх за этих же бойцов, за весь народ. В твоём вопросе моё положение действительно оценено верно, и для меня оно ничуть не оскорбительно. Ты ёмко его определил, мне, кажется, нечего добавить. Во всяком случае, перед нами тогда открывались лишь очертания нынешнего дня; вчера я сегодняшнего дня не увидел и не нашёл в себе дерзости приказать «вперёд» или «назад».
Не знаю, насколько история обвинит меня за то, что я упустил момент готовности к жертве. Не знаю. Что было, то было. За 1915 год я не могу обвинить никого из наших.
— Не хочу употреблять слово «приспособленчество», но разве не устарели те щипки, которые всё же есть почти во всех Ваших произведениях?
— Опять очень точно названо: щипки. В других случаях я, кажется, ещё суровее судил свою литературу и литературу моего поколения — армянскую и общесоветскую. Это была неполная литература. Казалось, красиво, можно обойтись, но вот пришла западная литература, нынешняя резко реалистическая, сюрреалистическая, чтобы сокрушить литературу полуслова, эзопова языка, недоговорённости, сбросить книги со стола и занять их место. Очень, очень жаль: это касается не только литературы, но и истории, искусства, всего. Столько бумаги испорчено, столько денег потрачено, столько времени потеряно, столько актёров и актрис состарились, художественно воплощая ложь, ложную действительность.
Это отмечено, и формула опять принадлежит Западу: «Фашизм обречён на литературное бесплодие, потому что фашизм — ложь».
Победивший фашизм был нашей действительностью. Литература, созданная на ней, была такой же ложью, как её почва. И такая действительность должна уйти из жизни вместе со своей литературой, своей культурой. Сколько ни сожалей, многое уже не увлечёт ни тебя, ни твоё поколение, ни твоих детей. История смыла, унесла. Как ни сожалей, это так, и, возможно, я тоже один из тех, кого уносит этот поток.
— С каким-то удивительным чувством мы связывали фильм «Братья Сарояны» с писателем Грантом Матевосяном, пока случайно не узнали: как выразился тогдашний директор «Арменфильма», к этому делу приложилась и Ваша рука. Конечно… «Счастлив ты, Айк, деда не убивал, священника не убивал, и совесть у тебя чиста, чиста!»
— До чего же творческое объединение и автор должны быть бесплодны, чтобы такие ничтожные случаи становились важными фактами биографии… Но раз напомнил, повторю. Некоторые условия для творчества были. Были попытки исправить содержание империи, сделать её терпимой. В данном случае в поединке дашнакства и антидашнакства мы ведь выиграли? Говорю так, имея в виду настоящие шедевры, выдерживавшие и мировую конкуренцию. Они были выше, потому что содержали восточную родительскую стыдливость и ответственность за всю действительность, и не всегда в них была западная грубость, тот культ открытых отношений, от которого у нас сегодня тошнит.
Всё же вырос Андрей Тарковский, состоялся Сергей Параджанов. Сейчас я не говорю о том, как пожрали десять творческих лет человека, сломали прекрасный полёт. Страшно было видеть Параджанова сразу после тюрьмы. Какого красивого мужчину, какое прекрасное существо мы отправили туда — и что получили обратно: разрушенный шедевр искусства.
Возникло явление Параджанова. Были и другие авторы, второго плана, делавшие более или менее приемлемые работы. И словно появлялась возможность вернуть то, что несправедливо у нас украли.
Я никогда не мог понять людей, столько лет всерьёз ругавших дашнаков. Не считал серьёзными и тех наших зарубежных соотечественников, кто привязал эту страну и народ к той же брани. Это партийное безумие мне совсем не нравилось, я думал: можно их примирить. Создать среду, атмосферу, где каждый получит оценку по заслугам. Некоторые святые мученики в нормальных условиях оказались бы мнимыми, подлинные ценности утвердились бы в соперничестве. Такой человек, как Нжде, действительно нашёл бы место в нашей жизни; остались бы и литературные труды, и его дело. Утвердились бы многие другие имена. Это было возможно, условия создавались.
— Но не пошатнулись бы основы империи? Ведь изменилось бы мышление?
— Опасаться следовало только одного, и в Центре это видели лучше: двух крупных национализмов, пантюркизма и русского шовинизма. Но это были возведённые в абсолют лозунги, а жизнь делала своё, исправляла идеологии. Возникала действительность, в которой эти рогатые чудовища теряли силу и занимали свои небольшие места. Но чтобы они властвовали над всей страной и стали ведущими образами… Вряд ли. Казалось, перед самой жизнью, перед слезой ребёнка, как говорил Достоевский, перед стариками, инвалидами, повседневными картинами народы сохранят трезвость, не предадутся одержимости идеями и придут к взаимной терпимости. А не станут новыми богами у истоков новой жизни: вот, мол, новые порядки требуют новых жертв.
Раз уж мы коснулись тех времён, ещё минуту, несколько слов… В других интервью я тоже говорил: сам Хрущёв шёл навстречу желанию народа существовать, избавиться от идолопоклонства, сделать знаменем настоящую жизнь. Принёс в эту страну сухой ветер, высушил плесень, сломал идеологическую ортодоксию. Конкретные шаги привели к тому, что оказалось: страна не совсем забыла способность творить. Снова скажу: я тоже порождение тех дней.
Сам Хрущёв своим шутовством показал: сидящие наверху идолы — не такие уж идолы, они люди, шуты, пьяницы, сентиментальные, волевые, безвольные… Они не хозяева твоей головы, её хозяин — ты.
Возникли национальные культуры. Хочу напомнить грузинское кино, красивые вспышки были и в нашем кино, украинская киностудия. На наших глазах появилась такая крупная литературная личность, как Чингиз Айтматов. В русской литературе тоже есть имена — поэты, прозаики.
Но страна настолько истощилась и подурнела, что уже можно было не сожалеть о её гибели и о гибнущих. Красавица постепенно износилась, состарилась и должна была уйти с арены.
Видишь, устная речь у меня совсем никуда не годится.
— Только что я привёл пример фильма «Братья Сарояны». Вообще из Ваших произведений могу взять одно предложение и сказать: это непременно Грант Матевосян, только он так пишет. Вы считаете это достоинством или недостатком?
— Нет, одну заслугу я действительно имею. Не будет преувеличением сказать: впервые с экрана в зал хлынул армянский язык — «Мы и наши горы». Пример оказался заразителен. Все пошли за ним по лёгкому пути; не моя вина, что стали подражать.
— Допустим, начинающий молодой прозаик под влиянием Вашего слова, подражает Вашему способу строить фразу. Это недостаток его индивидуальности, но…
Можем ли взять, скажем, случайное предложение Толстого и убедиться: оно только его, только он так пишет?
— Нет, такого вопроса нет. Я просто благодарен учителям своего писательского языка, которые чему-то меня научили: выкованному, прокованному слову Чаренца, народным обобщениям Туманяна, великолепию языка Исаакяна. Если сказать, сколько Чаренц взял у Терьяна, сколько Терьян писал по-туманяновски… Учим друг друга и идём. Но неприятно, когда видишь: кроме усвоенного, ничего нет, ничего своего. Это повторение. А вообще все мы дети армянского языка, сыновья наших матерей.
— Раз заговорили о кино, скажите, что Вы считаете лучшей экранизацией своего произведения? И вообще, какие ценности создало армянское кино и почему не могло сделать больше?
— Я очень бережно вынашивал и прямо ждал киношедевра от своего сценария «Этот зелёный красный мир», написанного по мотивам «Мирхава» Бакунца. На эту его вещь я давно обратил внимание. Рафаэл Арамян однажды…
Может быть, не нужно так подробно? Он был прекрасным человеком, не столько первоклассным писателем, сколько трепетным существом, хорошим экспериментатором. Символом ереванской интеллигенции; с его уходом словно исчезло само содержание Еревана. Он посмотрел японский фильм «Голый остров», пришёл в редакцию «Гракан терт» и рассказал. Суровый остров, мужчина, женщина, ребёнок — это их планета, они должны превратить её в сад. Во-первых, этот «Голый остров». Во-вторых, был замечательный человек, Ион Друцэ, с которым мы потом познакомились, но о его «Последнем месяце осени» мне рассказал молдаванин. Вот. Ещё «Тени забытых предков» Сергея Параджанова, которые я посмотрел в Москве. Они и «Мирхав» Бакунца — не знаю, как соединились во мне, и я почувствовал: в кино рождается что-то хорошее. Забыв себя, написал эти сорок пять страниц, не открывая книги Бакунца. Написал и долго завидовал человеку, который станет автором этого шедевра. Кто станет этим суровым знатоком армянской земли, армянского земледельца, который устраивал террасы, растил виноград на нашей суровой земле, выращивал трудное яблоко, добывал трудный хлеб? Верность армянина, нравственность, верность в нашем расточительном, распутничающем мире. В этом разрастающемся мире, абсолютизирующем безнравственность, нужно было сделать прямо-таки фильм «против».
Как, скажем, нравственные люди выковали, закалили Христа среди этих абсолютов воровства, прелюбодеяния, предательства — как противовес им.
Нужно было создать из армянского человека такой противовес: не отражение мира, а прямо против мира. Я очень лелеял этот фильм, и, к сожалению, именно он вышел хуже всего. Получился очень несчастный фильм; из-за него я потом уже не мог так глубоко относиться к кино вообще.
Ещё пару раз обратился к кино. «Август», например, тоже снят, но сценарий писал не я. Дважды написал сценарии, оба раза по настоянию режиссёра. Но к своей чести скажу: ни разу не открывал собственной книги и не работал ножницами. И «Осеннее солнце», и другой сценарий написал заново. Мне просто было скучно переписывать. Но кино, которого я и армянский зритель заслуживали по моему литературному дару и которого я требовал от наших, видя в национальной культуре национальную миссию, к сожалению, не состоялось.
Их незавершённые работы, работы моих так называемых коллег, казались мне прямо национальным предательством, и их неудачи я переносил с тяжёлым отвращением. Это очень трудная тема. Если ещё не поздно и если это по-прежнему нас касается, скажу: мы не были прямы и строги к коллегам, терпели брак. И все тридцать лет производился и производился брак, хотя — опять повторю — условия для приемлемых работ были.
Михалков сделал, Кончаловский сделал, Тарковский сделал — ведь сделали! «Грузия-фильм» становилась киноцентром Советского Союза, каждая работа там становилась событием.
А наши мало что положили на полку. Сегодня, когда хочу предложить в диаспоре братьям, сёстрам, их детям что-нибудь из кино, вижу: предложить нечего.
Жан-Люк Годар снял один фильм на узкую любительскую плёнку. То есть, если ты писатель, можешь творить, только здесь твоё перо — камера. Стоит достойным будущим писателям взять камеру и делать своё писательское дело с ней. Наши не были писателями и, к сожалению, были плохими мастеровыми — чего не скажешь, например, о русских режиссёрах, о Герасимове.
Как хорошо он знал русскую литературу, как её уважал! Просто нечто вроде её энциклопедии. Занимался просветительством, с большим мастерством переносил русскую литературу на экран. Были ли у нас такие знающие мастера? Не было. К сожалению, не было. Незнание ремесла и прямо неуважение к армянской литературе. Сколько раз у нас мучили «Ануш»!
Люблю «Треугольник» Маляна, хороший фильм. О Баграте Ованесяне. Он был беспокойным человеком с большим вкусом, искателем, не удовлетворявшимся стандартами мысли, прекрасным знатоком мировой литературы, но, к сожалению, плохо знал киноремесло. Чужая посредственность его не устраивала, приводила в ярость, и в этом он был честен. Но ему самому чего-то недоставало, чтобы создать то высокое, живое, тревожащее, которое жило в его мысли и сердце.
Думаю, неудача постигла и «Хозяина», и сценарий не виноват. По-моему, это сценарий достойного уровня. В других случаях сказал бы: ладно, виноват я, — но ведь армянская литература существует. Она лежала перед вами: были бы хорошими мастерами, хорошо бы поставили. Встретились с Туманяном — неудача, с Бакунцем — неудача. Нет, за «Хозяина» я не виноват.
— Да, фильм очень не соответствует сценарию-повести.
— По крайней мере, написан он был специально для него. Он знал: я отложил свою работу и написал ему сценарий. Для него! Сорвав свою работу, написал для него. Были другие побуждения. Он нуждался. Я сентиментален, такие вещи на меня действуют. Он начал очень трудное, ответственное дело, хотел поставить «Страну Наири» — не позволили. Долго не работал, средств уже совсем не было. Если бы и здесь я не помог другу, то… Я знал, многого от него не ждал: опыт «Осеннего солнца» показал, для меня он сделать не может, пусть пробует на ком-то другом. Но просто ради дружбы сказал: ладно, посижу месяц, сделаю. Месяц затянулся надолго, свой долг друга я выполнил. Совесть перед самим собой здесь спокойна. Неплохая повесть, приемлемый сценарий.
— Критики назвали «Осеннее солнце» Драматического театра большой ценностью. Что Вы скажете теперь, на расстоянии времени?
— Похоже, строже всех к моим работам всегда отношусь я сам. И здесь тоже. Хотя многое не нравилось, я скромно промолчал, чтобы вдруг из-за этого Виолет Геворкян и Арташесу Ованесяну не дали премию: хотя бы несколько месяцев эта работа её заслуживала.
Потом склонились к плохому вкусу, стали выжимать смех, превратили в балаган. Это было обидно. Считали себя выше своих героев, думали, могут выставлять их посмешищем. Теперь могут оправдываться: сыграли пятьсот, тысячу, даже две тысячи раз. Их дело. Мой театральный идеал другой — не знаю, чеховский театр.
Однажды, когда представился случай написать пьесу…
Мы возвращались с похорон Маари, и Вардан Аджемян предложил Ваагну Давтяну и мне написать пьесу, мысленно поручая, пожалуй, Ваагну присматривать за мной, мне — писать. Ваагн Давтян написал своё, я тоже попробовал, написал «Нейтральную полосу», постановку которой видел в стиле чеховского театра: тонкую, медленную, сдержанную, не балаган.
Карлен Варжапетян поставил эту вещь. Ты человек искусства, для тебя не новость: произведение тоже живое тело, отсутствие или избыток чего-то разрушает это тело. В той неудачной постановке признаю: Сос был хорош, Карен Джанибекян тоже. Когда писал, почти так и думал: эти роли сыграют они. Но внешние данные Тороса Тораманяна невольно подсказывали: архитектора сыграет Хорен Абрамян, а Сос Саргсян — священника, чей образ я очень люблю. Признаю, эти две роли состоялись, но сколько было промахов! Массовые сцены совершенно брошены, совершенно никуда не годились.
Карлен Варжапетян был смелым парнем, талантливым человеком — говорю, вспоминая его «Страну Наири». Но что-то, нехватка времени или средств, помешало ему как следует исправить эти промахи. Иногда я представляю эту постановку под открытым небом, скажем, в монастыре, снятой на чёрно-белую плёнку.
Медленно, медленно. Чтобы возникло что-то иное.
Такой я хотел «Нейтральную полосу»: сдержанной, без балагана. При письме держал в уме образ вина: его налили в карас и больше не трогают, оно должно внутри себя тихо, медленно созреть.
Сначала, взяв перо, думал: за две-три страницы, то есть пять-десять минут, все придут и всё развернётся между ними. Но, к сожалению, не сумел следовать цели, группа извне пришла слишком поздно и так далее. Не знаю почему, но желаемое не получилось.
— И всё же «Нейтральная полоса» имеет большую литературную ценность, чем сценическую, меньшую — как материал для театра. Однажды, в восемьдесят четвёртом или пятом, Вы сказали: не пишете драм, потому что не можете создать историю «яда и платка».
— Действительно не могу, ты прав. На мой взгляд — говорю весьма теоретически, — слово прозы и слово драматургии совершенно разные вещи.
Одного очень важного не понимают. Скажем, написан экспрессивный текст — нужно сдерживать. Нельзя экспрессивно играть экспрессивный текст, доводить до предела все возможности выражения. Пусть действует другой закон: динамика статики. Камень, который вот-вот покатится, разве не страшнее катящегося? Страх смерти сильнее самой смерти. Нужно, кажется, что-то оставить зрителю. Пусть сам доведёт до предела. Ты приглашаешь его сопереживать, верно? В другом случае, отнимая у него инициативу соавторства, нужно поставить настолько роскошно, чтобы сделать его просто наслаждающимся зрителем, чистым любителем зрелища. Хочешь чего-то серьёзнее — значит, что-то должно быть сдержано. Такой я хотел «Нейтральную полосу».
— Вы сказали, что всегда строже всех относитесь к своим работам. Это естественно: созданное Вами — словесная ценность, а на сцене оно получает другой смысл и ценность. Не знаю, есть ли хороший писатель, довольный постановкой своего произведения.
— Есть. Сароян был полностью доволен спектаклем «В горах моё сердце». И я тоже. Прекрасная постановка.
— Я говорю о прозаическом произведении писателя.
— Думаю, мы, писатели, я в частности, считаем себя довольными или заставляем себя молчать, когда видим: пусть это не моё, но что-то есть, возникло, существует как живое тело.
— Например, «Мы и наши горы». Помню, Вы говорили: Малян вырвал из Вас то, что ему требовалось.
— Да, да. Поэтому, составляя книгу сценариев, «Мы и наши горы» не включил. Возникло живое тело, я был доволен. Мертворождённого было так много, что живому уже можно было радоваться.
— Какой спектакль из увиденных в армянском театре Вы считаете лучшим?
— Это очень давнее время: «Скала» Вардана Аджемяна. Григор-ага Гургена Джанибекяна. Цельная, словно высеченная из скалы постановка, абсолютный образец классики. Безошибочный, точный спектакль.
— В каком смысле точный, верностью автору?
— Ни одного неудачного образа. Как целое вечера, как целое спектакля — ничего лишнего. Персонажи работали, как части хорошей машины. Ни один не мешал другому состояться, все ковали и шлифовали всех. Всё под одной сильной рукой. Напряжение не отпускало.
Другой был совсем иного тона: акварельный, лёгкий, прозрачный, романтический — «В горах моё сердце». С неба словно сеялся Моцарт.
Каким большим человеком был Аджемян, какой большой личностью, каким артистом, прекрасным человеком!
— Интересно Ваше мнение о разных Агун — Виолет Геворкян и Анаит Гукасян.
— Чтобы сравнить их, обе Агун должны были состояться. Но если Агун Виолет Геворкян, особенно до того, как спектакль состарился, я считал состоявшейся, о фильме Баграта Ованесяна того же сказать не могу. По-моему, не состоялся. Был только маленький кусочек, когда она кормит ребёнка грудью. Одни стены дома, прекрасный свет и чудесная мелодия Тиграна Мансуряна, сеющаяся вместе с дождём. Только этот отрывок был великолепен. Остальное незавершённо, испорчено…
Не знаю, не состоялось. Жаль, может, она сейчас прочтёт и обидится, но что мне делать?
— Несколько лет назад в театре имени Сундукяна «готовился к постановке» «Хозяин» Гранта Матевосяна.
— Инициатива инсценировать «Хозяина», как, впрочем, и «Осеннее солнце», принадлежала Валери Тумасяну. Да, это было из его фантазий, которым я шёл навстречу без особой сдержанности в восторге.
Пусть бы получилась удача, я тоже пошёл бы, посмотрел, разделил бы с ними славу.
Но было и другое сомнение. Тогдашняя русская критика, которая могла быть откровеннее и прямее, говорила: повесть уже запоздала, «поезд ушёл».
Боюсь, это действительно было так. Страх и сомнения возникли после постановки «Ацавана»: вроде настоящий успех, но что-то чужеродное, странное отталкивало. Эта вещь не вступала с нами в диалог ещё с юности: устарела уже при написании, уже тогда была мёртвой, отталкивающей.
— Единственной гарантией успеха была игра Соса Саргсяна. Он не пошёл за традиционной трактовкой, которой автор будто дискредитировал своего героя.
— Да, верно. Сос играл правильно. Много лет назад Левон Ахвердян говорил: придёт время и скажем, что Балабек был прав, не работая, избегая работы в колхозе; герой восстанет против автора. Подобного я опасался и с «Хозяином».
— На встрече в Доме писателей по случаю Вашего пятидесятилетия и Государственной премии Вы назвали Вано Сирадегяна заметно одарённым. Что стало с Вашими ожиданиями от него как прозаика, каковы они теперь?
— Восемьдесят восьмой переломил судьбы очень многих из нас. И его тоже. Вано Сирадегяна я считаю хорошим писателем, но он взялся за другое дело. Никто не решался, все говорили, но никто не осмеливался взять трудную работу вечно скомпрометированного и компрометируемого министерства. Вано был смелым парнем, пошёл на риск. Либо он пожрёт мафию, либо мафия его. Боюсь второго.
— Мне хотелось бы, чтобы Вы больше сказали о том, что понравилось Вам в его произведениях.
— Он создавал прямую, живую, безыскусную литературу. Чтобы ответить, я должен был бы одним словом назвать то, что оживляет наши тексты, и то, что убивает страницы. Такого слова у меня нет. Тексты Вано играли и трепетали перед глазами. Но… Оставим… Вано больше не придёт в литературу, как и очень многие из нас.
— У Гранта Матевосяна были мрачные предчувствия относительно своего пятьдесят четвёртого года. Это было связано с тем, что Туманян умер в пятьдесят четыре? Слава Богу, этот возраст миновал.
— Тысячу раз слава Богу, но… Не миновал. Не удалось обойти: пятьдесят четвёртый год в своём страшном облике восемьдесят восьмого встал и начал беспощадную жатву смерти, обезумил, подавил, повалил всех и всё… Как монгол, как в нашем Средневековье монгол перекрыл все источники, питавшие мою крепость, державшие меня. В пятьдесят четыре произошёл разрыв с прежней жизнью. Теперь я в другой атмосфере, наверное, и сам другой человек. Мне будет очень трудно вернуться к работам, начатым до сорока и после.
Не знаю, как связаться с делом того человека, каким я был прежде. Очень трудно.
Накопились рукописи, есть и живут незавершённые работы. Но замечено: в этом возрасте нельзя вмешиваться в работы юности. Я увидел это, вмешавшись в трепетные переводы своей юной дочери. Пытался править её переводы Сарояна: писал правильные, твёрдые, великолепно точные слова и… убивал текст. То, что она сделала, было другим, требовало вмешательства, но я касался — и текст умирал. Боюсь, с собственными работами повторится то же. Опасность есть.
Но хочу вернуться к одному из твоих прежних вопросов: «Не хочу употреблять слово “приспособленчество”, но разве не устарели щипки, которые всё же есть во всех Ваших произведениях? Как Вы как писатель приспосабливаетесь к новым условиям?»
Устарели. Спасибо за вежливость, за деликатность вопроса, но действительно устарели. Сейчас щипками писать трудно. Тогда мы стремились к исправлениям, а теперь есть целый ряд понятий, которые должны получить верную, арифметически точную оценку. Наша безнравственная действительность, вышедшая на парад с непокрытой головой, должна получить от тебя, писателя, мужской ответ. Гротескно жестокая действительность требует ответа мужчины: я вас знаю. Что я не обойдусь щипками, иносказаниями. Нужно быть правым, резким, точным, прямым — настолько, насколько в своё время был Чаренц.
— В «Разговорах с Гёте» Эккермана Гёте, говоря о поэзии Байрона, замечает: если бы тому дали возможность произносить речи, половина стихов не была бы написана. Эту часть поэзии Байрона Гёте называет «непроизнесёнными парламентскими речами». Я говорю о внехудожественном слое, неизбежном, когда даёшь действительности верную оценку.
— Нет, искусству всегда мешает одно: робость художника. Из-за неполного понимания, недостатка образования, тьмы мысли, приносящей недостаток мужества, получается неполноценная работа. Шиитская секта говорит: «Если на своём пути встретил ад, поверни назад: виновата тьма твоего ума, возвращайся к учителю». Встретил адский мрак — значит, не был готов. Под просвещённостью я понимаю знание и мужество назвать ангела ангелом, дьявола дьяволом, вора вором, всё остальное — своими именами.
Потом через эти образы ты можешь довести своё стремление до полноты. Тогда тебя действительно ждёт добрый конец, а не тёмный ад. Тогда рождается трагедия, из которой выходишь просветлённым.
Иначе неполноценное искусство отдаёт читателя безнадёжности, загоняет в тупик. Это культура, где ущербные образы блуждают во тьме, заставляют блуждать и автора, и читателя. Значит, враг не освоен.
Как Гоголь измельчил их, собакевичей и всех остальных: смешные, даже милые, но ведь страшные, они пожирают Россию. Однако Гоголь освоил их, раскрыл комедию зла. Это освоение, верно?
«Командир Шаварш». Нынешняя действительность повторяет «Командира Шаварша». Но из этой жестокой трагедии выходишь со смехом, просветлённым. Присутствуешь при рождении, возрождении мысли о жертве. Верно ведь? Произошло открытие, вопрос не остался условным, подвешенным. Открытие, рождение. Рождение искусства, большого искусства.
«Ануш» — рождение большого искусства, «Гамлет» — рождение большого искусства, верно? Верно. Ты присутствовал при рождении — потому и выходишь из произведения с улыбкой. А ведь бывают плохие произведения о светлом. Отвратительно, верно? Саму работу тоже жаль. Она тоже тело, тоже должна дышать. Мертворождённая, она убивает и читателя, и зрителя.
— Ещё несколько лет назад говорили, что Роман Балаян снимет «Буйволицу».
— Он заключил договор, но не сделал. Написал не такой уж плохой сценарий, но не сделал, и я рад. Это было не его. В нём работа состарилась. Теперь кто-то со свежим отношением может прийти и сделать, но от Романа она уже ушла, и от меня тоже, уже очень далеко.
— В нашем положении я вижу и хорошее. Те, кто был не на своём месте, уходят из литературы, искусства. Теперь искусством занимаются те, кто должен им заниматься, призван к нему, не может заниматься другим.
— Но это были нужные люди. Они должны были создавать атмосферу, чтобы личность могла действовать. Актёр должен каждый день играть, писатель каждый день писать — в их среде. Ты бы видел Сергея Параджанова: ни минуты один, вокруг постоянно народ, люди, которые никогда не станут личностями. Они отдали себя делу существования Параджанова. Он напоминал пчелиную матку, всё время в свите…

Беседу вёл Ованес ЕРАНЯН
«Арар», №№ 2–3, 1993 год.

Вам может быть интересно