— Ваши последние две книги, «Похмелье» и «Хозяин», почти одновременно вышли в прошлом году в издательствах «Советский писатель» и «Художественная литература». Новыми их трудно назвать: кроме «Мецамора», впервые напечатанного по-русски, остальные произведения уже были известны русскому читателю — например, «Хозяин» опубликован в журнале «Дружба народов» в 1987 году. Очевидно, состав этих двух сборников не случаен: это результат Вашего молчания, а не недоброжелательства редакторов. Сколько на этот раз длилось Ваше молчание и чем было наполнено?
— Вот уже долгое время ничего не пишу — на радость моим недругам. Для писателя это не жизнь. Вероятно, даже чтобы описать собственную смерть, человек должен чувствовать себя здоровым и писать в сносных для творчества условиях: иметь минимум покоя, минимум удобств, возможность уединиться. Да, да, чтобы описать собственную злокачественную опухоль, сначала нужно быть здоровым.
— Какое здоровье Вы имеете в виду?
— Всякое. Но в данном случае — здоровье всего общества и покой всего общества. Если бы сейчас во всей стране установился мир, я вздохнул бы с облегчением. Увы, мы по-прежнему ропщем и проявляем нетерпение, требуем решительных мер и решительных перемен, не терпим и не хотим слушать чужое мнение и, что самое непонятное, жаждем не добра, а мести и крови. Этого следовало ожидать. Когда соприкасаешься с благополучием других стран, становится очевидно, что оно достигнуто благодаря политике примирения и терпимости. Давайте назовём вещи своими именами: бедность со всеми присущими ей комплексами сегодня командует парадом в нашей стране. А бедность неизбежно несёт с собой кровь, кровь и кровь.
— Как избежать крови?
— Больной старается скрыть свои язвы и боли, не общаться с другими, чтобы нечаянно не заразить. Мы ещё не достигли такой деликатности и требовательности в отношениях друг с другом, в отношениях с народами. Между тем можно что-то сдержать внутри себя, проявить великодушие, если нужно, даже смирение, простить другому то, чего себе не простил бы. Мы не то что простить — даже выслушать ближнего не пытаемся. Живём в вакууме представлений друг о друге. Например, что знает сегодня средний советский обыватель об ассирийцах или азербайджанских евреях, чёрных татарах или среднеазиатских республиках, Грузии, Армении, Прибалтике? Он не различает латыша и эстонца: для него все они прибалты, к которым тот же обыватель, хотя и завидует, относится настороженно, всё же уважает, порой чувствует перед ними свою слабость или что-то подобное. А закавказцы, с точки зрения того же обывателя, одним словом, торгаши — какие отношения могут с ними быть? Из-за безответственности журналистов день за днём закрепляется образ экстремистов и чернорубашечников, и тех, кого вчера, не различая национальной принадлежности, называли грузинами, сегодня незаметно для себя переименовали в армян. В этой атмосфере неведения проявить себя могут только очень крупные национальные общности. Естественно, в таком положении я с полным сочувствием отношусь к центробежным стремлениям каждой прибалтийской республики, которые не могут во всём этом разобраться и потому стремятся к своим северным соседям в надежде на более спокойную и достойную жизнь, чем здесь. Понятно: если бы я был прибалтом и видел, что никак не удаётся уладить армяно-азербайджанский конфликт, никак не удаётся проложить дорогу правде и справедливости, цивилизации и человечности, я постарался бы оградить себя от этой головной боли. Каждый ищет свой путь спасения.
— Однажды на вопрос «Почему в пору расцвета гласности замолчали многие прозаики и драматурги?» Владимир Арро ответил: вероятно, чтобы осмыслить происходящее…
— Честно говоря, я ответил бы иначе. Не знаю, насколько опоэтизирую сказанное, но в «Андрее Рублёве», одном из моих любимых фильмов, есть такая новелла: как Рублёв приступает к работе над «Страшным судом». Представьте стену, подготовленную для фрески: можно начинать роспись, но Рублёв не прикасается к стене. Мне кажется, Тарковский хочет сказать: Рублёв не пишет «Страшный суд», чтобы тот не стал действительностью. То есть молчанием он пытается предотвратить то, что может случиться. Однако, несмотря на его молчание, Страшный суд происходит. Думаю, вся советская литература сейчас подобна онемевшему Рублёву: не воплощая в слове происходящее сегодня, мы боимся, что вслед за словом на свет выйдут кровь и дьявольская сила зла. Мы боимся этого Страшного суда в наших книгах, потому что действительно есть большое человеколюбие в молчании, в умалчивании, в сокрытии. Если открыть все слои правды, придётся уничтожить всю жизнь. Я консерватор. Возможно, ошибаюсь, но я принадлежу народу, который видел слишком много крови, был лишён возможности иметь самостоятельное государство, веками, вплоть до сегодняшнего дня, подвергался гонениям, преследованиям, резне, и потому я действительно высоко ценю каждую возможность сохранить традиционный ход жизни, чтобы потрясений было как можно меньше. А для этого мы должны быть терпимы к собственным и чужим грехам, должны стараться понимать и прощать друг друга. Я боюсь революций, боюсь максималистских лозунгов. Думаю, у человека, призывающего к самой разрушительной революции, нет дочери, которую могут изнасиловать на улице воинственно настроенные погромщики, нет семьи, которую могут лишить крова, или его семья где-нибудь в Америке, а он здесь разглагольствует об интеллектуальном полёте своей мысли.
Недавно в одной из американских аудиторий я встретился с соотечественниками, представлявшими партию Дашнакцутюн. В советской печати их всегда обвиняли в терроризме и других грехах, изображали пугалом. Во время встречи я неожиданно понял, что эти люди такие же консерваторы, как я, что они так же боятся анархических настроений в Советском Союзе, как я. Пора и нам наконец осознать: государству нужна не революция, не переворот, а неспешная, тщательная, трудная работа преобразования.
— Почти как у Мандельштама: «Но жертвы не хотят слепого неба, // Предпочтительней труд и постоянство».
— Сколько лет мы недостойно ели хлеб, теперь должны достойно голодать. Мы заслужили эту бедность, и теперь у нас только один выход: вернуться к мирному труду, чтобы заполнить пустоту, появлению которой сами помогли.
— Вот мы разговариваем, а внутренний редактор, первый враг писателя, во мне отвратительно взвешивает: «Это пройдёт, а это вряд ли напечатают даже в наше время»… Привычка. Вы замечали в себе того, кто душит собственное слово? Не слишком ли мало искренности в армянской литературе последних десятилетий, потому что сами подрезали себе крылья?
— В конце концов, усилиями желающих нам добра внутренний цензор появился. Начинаешь играть с собой в кошки-мышки. Пишешь конкретную вещь, где есть определённый драматизм, накал страстей, взрыв. Допустим, один герой армянин, другой турок, у каждого свои проблемы. Но внутренний цензор настаивает: турку тут не место, да и армянин со своими проблемами в эту минуту не нужен. И вот рассказ на грани гибели, и тогда невольно переходишь на эзопов язык. В результате ты что-то написал, но словно не написал. И всё же я думаю, что художественное совершенство — та красота, перед которой отступает даже рука недруга. Если кто-то всё-таки хочет править написанное тобой, возможно, ты сам даёшь эту возможность несовершенством своего слова. Однако мы знаем: в таких неестественных условиях писалась и создавалась настоящая, крепкая литература. Что касается армянских писателей, думаю, подсознательно мы никогда не чувствовали себя полноправными хозяевами этой страны, и потому в глобальных вопросах никто из нас не противостоял движению назад, оставляя это право русской интеллигенции. Скажем, у нас не мог родиться Солженицын хотя бы потому, что его не выслали бы из страны, а просто физически уничтожили.
— Положение в литературе коренным образом изменилось. Мы узнали много новых имён. Но зону молчания преодолели преимущественно русские писатели. Создаётся впечатление, что в республиках ни у кого не было неопубликованных вещей.
— Это сложный вопрос. Практически все наши республики оказались в положении, когда собственные Бердяевы и Гумилёвы ещё только должны появиться. Лишь вернувшись в свои литературы и утвердившись в них, эти писатели могут вернуться к всесоюзному читателю. Кроме того, после Солженицына множество произведений вдруг обесценилось, утратило смысл.
Что касается Армении, трагедии последних лет отбросили нас на несколько десятилетий назад. Мы должны вернуть утраченное не только в экономике, но и в культуре. Правда, армянская диаспора за рубежом создала достаточно интересный и самобытный культурный пласт в историографии, в нескольких областях искусства; многие произведения вошли в международный оборот. Но мы даже у себя в республике, не говоря уже о всей стране, практически лишены возможности приобщиться к этому богатству. Мы оказались в загадочном положении: история Армении существует в двух плоскостях — одна в советском толковании, другая, без искажений, известна всему миру. Нам столько подавали суррогата правды, что мы обеднели не только материально, но и духовно.
— Как складывались Ваши отношения с редакторами?
— Все мы Толстые и, соответственно, хотим иметь в лице редакторов своих Маковицких. У нас редактор, как правило, твой злейший враг, начиная со вчерашней девочки, воображающей себя то ли цензором, то ли редактором, защищающим меня от моего же текста. Я не только разочарован в своих редакторах: мне было неприятно думать о них. Редактор призван открыть скрытого в тебе Моцарта, а не быть палачом в облике полуграмотной окололитературной дамы или тех девиц, которые в несметном количестве появились в издательствах.
— С отменой цензуры и редакторского произвола ложь не исчезла. И пока мы никак от неё не защищены. По меткому выражению Аксёнова, «с расширением сфер разговора расширилась и сфера лжи». Практически огромная страна лишена полной информации обо всём. Как жить среди этой лжи? Понимаю, что это не лучшая тема для разговора о литературе, но, возвращаясь к молчанию, думаю: в этом положении молчание лучше той неправды, которую выдавали за правду.
— Эта очередная ложь снова создаст поддельную литературу, которая уже завтра — нет, сегодня — никому не будет нужна. Литература не столь давнего прошлого, требовавшая немалых усилий, призвана была заменить настоящую культуру. Увы, перед нами ослепляющая пустота. Написаны груды романов, сегодня ставших макулатурой. И сегодня тоже создаются полуправда, подделка. Я даже не знаю, как бороться с такой фальсификацией и имитацией. Создадим новый алфавит, прибор, улавливающий правду? Неужели мы даже не способны отличить правду от лжи?
— Да нет, мы всё прекрасно знаем…
— А если не знаем? Одно дело знать и молчать, другое — знать и говорить. Слово обнажает настоящий объём наших знаний. Действительно ли мы всё знаем? Не думаю. Я просто надеюсь, что мы, армяне, не самые последние в ряду народов. Можно и дальше мешать нам, запугивать, запрещать, но Армения видела и большее и, как мы знаем, пережила и будет жить. И наши связи с внешним миром будут расширяться, как бы, повторю, ни мешали этому возможные доброжелатели или недоброжелатели, которых немало в самых разных инстанциях. Один поступает так без злого умысла, автоматически, по старой доброй традиции, потому что иначе не может, другой имеет довольно далеко идущие цели и почти не скрывает вражды. Это может быть какой-нибудь свой чиновник, родная душа в прогнившем аппарате, устроившаяся там как ленивый слюнявый кот в тёплом углу, и ни за какую цену из этого угла его не выгонишь. Но куда он денется, для чего он нужен, если власть — его единственная возможность урвать свой кусок, и своей власти он никому ни за что не уступит? Часто я явно чувствую и другое сопротивление: центральной власти, которой, очевидно, трудно понять наши проблемы, для которой мы маленький солдатик в большой политической игре, и этим солдатиком можно пожертвовать. Не хотел говорить об этом, но, наверное, должен: у обладающих властью одна логика — подчинённый, значит, в чём-то виноват. Потому что подчинить можно виновного. Толпа ангелов им не нужна; нужны грешники, бездельники, предатели, казнокрады. Такими легко управлять. Тем более всегда можно поменять местами причину и следствие. А вина найдётся, был бы виновный. За последние два года мы часто сталкивались с такими фактами.
Всех потрясли трагические события в Грузии. Но первая постановка, где роль виновного отвели народу, была в нашем аэропорту «Звартноц». К сожалению, комиссии по расследованию «беспорядков» в ереванском аэропорту не создали, но и без неё очевиден единый сценарий, по которому войска либо запаздывают, либо чрезмерно спешат оказать помощь. А юноша, снимавший происходящее, погиб. Уверен, не было бы ни проблемы турок-месхетинцев, ни массовых убийств в Баку и Сумгаите, если бы власть имущим не было нужно доказать свою незаменимость. Вот смотрите, говорят они, какая анархия воцарится в стране, если отстраните нас от власти.
— Помните, несколько лет назад Вам принесли записи очевидца турецких погромов 1915 года, поразившие Вас своей естественностью? Могли ли Вы когда-нибудь представить, что станете свидетелем подобного? Хотя это вовсе не Ваша тема, у Вас свой мир — и вдруг… Как писатель Вы когда-нибудь опишете всё то, что мы пережили за это время?
— К области социальных катастроф я обращался в своих книгах, но, признаюсь, делал это с величайшей неприязнью, потому что запах гнили постоянно бил в нос, заставлял содрогаться. Дальнейшую жизнь я представлял себе не рядом со своими прежними героями, а в гораздо более раннем прошлом. Что касается описания сегодняшних потрясений, наверное, найдутся писатели моложе меня и с более крепкими нервами. Недавно вышла документальная книга Самвела Шахмурадяна о сумгаитской трагедии, и он, слава Богу, по-прежнему крепок.
— А Вам никогда не хотелось заняться чистой публицистикой? Ведь так хочется кричать, бить во все колокола, чтобы люди услышали правду.
— Для меня проза — естественное состояние. В своей последней повести я описал конкретное положение; казалось, это только небольшое отклонение в сторону, отступление в сторону, небольшой экскурс в прошлое, откуда я быстро перейду к своей теме. Но, поскольку даже мимоходом мне не хотелось быть поверхностным, неточным, приблизительным в деталях, этот экскурс обрастал подробностями. Там было и убийство — события происходили летом 1918 года, во время похода младотурок под предводительством Вехиб-бея, — и я вдруг, сам того не желая, стал пророком, предсказав сегодняшние бедствия. Работая над повестью, я не хотел словом обнажать то, что стояло перед глазами. А видел я трусость, предательство, всю человеческую грязь, какую можно представить. Но, как только дошёл до описания убийства, отложил перо: физически не мог это писать, рука буквально отказывалась держать перо. Говоря о Рублёве, о том, что в начале было СЛОВО, я имел в виду и себя… События Сумгаита опередили меня. Теперь я снова хочу продолжить повесть, но на этот раз, к несчастью, как «глашатай-историк» едва поспеваю за азербайджано-армянскими событиями.
— Какой выход Вы сейчас видите для республики и народа?
— То, что скажу, может показаться абсурдом, но выход — именно в этом безвыходном положении, в котором мы оказались. Жизнь продолжается, народ придёт в себя, встанет на ноги, займётся своими делами. Много отрицательного всплывёт: всё будет — купля-продажа, разные махинации. Уезжающий уедет — уверен, эмиграция резко вырастет, — остающийся останется. Необходимость заставит расчищать не только разрушенное, но и всяческий мусор. Перед нашими глазами благополучный пример нынешнего цивилизованного мира, который не позволит вернуться в прошлое — ни к Сталину, ни к Мао. Что бы мы ни говорили, наша жизнь стремится перенять этот опыт, сперва как суррогат, раздражающий убогостью своих форм и возможностей, а потом как самостоятельную цивилизованную жизнь. Дай Бог нам здоровья, чтобы мы могли во всём этом участвовать.
Беседу вёл Р. ЕГИАЗАРЯН
«Литературное обозрение»